Место любви

Сергей Кузнецов 2 октября 2006
Душа подростка заключена в теле, чужом и непонятном. Само тело помещено в мир чуждый и неприятный. Подростковые томление, тревога и страх (то, что американцы называют teen angst) не могут выразить себя словом, и потому душа подростка ждет, пока нужные слова придут извне.
Любовь к этим словам зачастую и оказывается первой любовью, более сильной, чем любовь к людям из плоти и крови.
Потому современные подростки любят поп-звезд.
Потому мои сверстники четверть века назад любили стихи.
Когда мне было четырнадцать, я впервые услышал «Пилигримов».
Через полгода, проведя ревизию ящиков родительского стола, я уже знал наизусть дюжину стихотворений раннего Бродского.
Когда мне было шестнадцать, родители за десять рублей купили ардисовскую «Часть речи». Сначала я был разочарован, потом заинтригован, потом выучил наизусть «1972» и «Песню невинности, она же – опыта». Годам к двадцати я знал на память почти весь сборник, плюс успел перепечатать «Остановку в пустыне» и «Конец прекрасной эпохи». До сих пор помню, у кого брал эти книги и на какой странице – четной или нечетной – находится то или иное стихотворение.
Все мои юношеские романы были озвучены стихами Бродского, а самый долгоиграющий начался с того, что всю ночь я читал на память «Шествие».
Родись я года на три позже, моя юность была бы озвучена «Аквариумом»; шесть или восемь лет разницы дают Егора Летова. Наверное, мое поколение – последнее, способное воспринимать поэтов как рок-звезд.
Как всякий фанат, я хотел знать все о жизни кумира. Интернета еще не существовало, само имя Бродского было под запретом в СССР. Я знал немного: про высылку в 1972 году, арест в 1964-м, суд и ссылку, Вигдорову и Ахматову.
Сведения приходилось собирать по крупицам, ориентируясь на стихотворения, посвящения и датировки; чуть позже – на эссе и интервью. Сборник стихов к М.Б. был выучен наизусть и тщательно проанализирован: я узнал, сколько лет сыну Бродского и когда отмечает день рождения его вероломная возлюбленная.
В середине восьмидесятых в мои руки попало «марамзинское собрание» – четырехтомник Бродского, составленный после его отъезда Владимиром Марамзиным. Из кратких комментариев я выудил настоящее имя М.Б. и истории о том, как юный Бродский ездил в Москву к Слуцкому и читал «Стихи под эпиграфом» на турнире поэтов во Дворце Культуры им. Горького.
Как всякий фанат, я думал, что биографические подробности позволят мне лучше понимать стихи. Частично так оно и было («Полярный исследователь» воспринимается совсем иначе, если помнить, что означает для Бродского дата 22 июня), а еще биография Бродского казалась мне чем-то вроде притчи о человеческом существовании вообще – возможно, потому, что он сам осмыслял ее в метафизических категориях. Жизнь Бродского, увиденная через призму его эссе и стихотворений, способна заворожить любого подростка: побег, отказ, романтическая страсть, земная разлука - как предвестие посмертной, ностальгия и одиночество.
Борис Гребенщиков и Егор Летов, я же говорю.
Было бы странно сравнивать себя с Бродским, но лет где-то до тридцати он был для меня не просто любимым поэтом, а ролевой моделью. Характерно, что когда он получил Нобелевскую премию, знакомые звонили с поздравлениями: «твой Бродский получил Нобеля».
Мой Бродский, вот именно.
Нобелевка совпала с перестройкой: один за другим прошли вечера, где друзья и знакомые лауреата рассказывали о его юности. Я хорошо работал с источниками: почти ничего нового я не узнал.
Через несколько лет я бросил химию, занялся филологией и семиотикой, написал большую монографию о Бродском, выступил на дюжине конференций, получил благожелательные отзывы от основных бродсковедов – и где-то ближе к тридцати нашел себе других героев и другие ролевые модели.
Моей последней статьей о Бродском стал анализ последнего стихотворения, посвященного М.Б. – это казалось мне вполне симптоматичным.

Вопреки афоризму Бродского о том, что не следует возвращаться на место любви, я прочитал его биографию – и ни секунды не пожалел об этом.
Впервые имя ее автора – поэта и литературоведа Льва Лосева – я увидел в ардисовской «Части речи», где он был указан в качестве составителя. Потом я встречал Лосева на конференциях, много раз перечитывал «Новые сведения о Карле и Кларе» и раз в год передаю ему приветы с общими знакомыми, работающими в Дартмуте.
Двадцать лет назад я бы отдал жизнь за написанную им биографию Бродского. Лет пять назад я бы не стал даже покупать ее. Сегодня я с нежной ностальгией убеждаюсь, что могу продолжить любую поэтическую цитату, указать источник половины цитат прозаических и удовлетворенно кивнуть почти на любой биографический факт (исключения можно перечислить по пальцам: я не знал деталей истории с Уманским и некоторых подробностей любовного треугольника первой половины шестидесятых).
Мне кажется, это неслучайно. Несмотря на тридцать лет знакомства со своим героем, Лосев отталкивается не от воспоминаний («стояли мы с Иосифом когортой в Ливии…»), а от текстов – то есть идет той же дорогой, которой шел я сам двадцать лет назад. Изданная в серии ЖЗЛ книга – не столько биография, сколько «литературная биография», недаром она выросла из предисловия к собранию Бродского в «Библиотеке поэта».
Ощущение déjà vu, о котором я пишу чуть выше, не должно восприниматься как упрек: только посвятив Бродскому пятнадцать лет жизни, понимаешь, насколько мастерски сделана книга Лосева.
Автора литературной биографии Бродского, написанной в 2006 году, подстерегали три опасности – и Лосев избежал всех.
Во-первых, можно было запутаться в безбрежном море бродсковедения, увязнуть в деталях и демонстрации собственной эрудиции. Беглый очерк политических, философских и эстетических взглядов Бродского мог разрастись до объемов диссертации, но Лосев, уделяя каждому вопросу две-три страницы, пишет так, что по сути дела и добавить нечего. Точно также в свое время в стихотворении «Ода на 1957 год» он в шести строках дал полный перечень мотивов поэтики Бродского.
Вторая опасность связана с биографической частью книги. Можно было удариться в воспоминания или увлечься расследованием в стиле желтой прессы, выясняя, когда, где и с кем герой проводил время. Возможно, поэтому Бродский на 50 лет закрыл свой архив и при жизни всячески противился биографическим изысканиям. Он много раз называл себя частным человеком – и Лосев демонстративно уважает privacy своего друга, фактически рассказывая только то, что Бродский и так рассказал в стихах и интервью. Читатель, конечно, узнает, кто был «инженер-химик», с которым сошлась М.Б., но фамилии «шведской вещи» или римской Микелины не будут названы.
Иными словами, в отличие от многих мемуаров, это очень деликатная книга.
Третья опасность подстерегает всякого шестидесятника, вспоминающего свою молодость. Забыв, что контекст эпохи давно утерян, мемуарист рискует увязнуть в подробностях политических дрязг полувековой давности, предлагая смеяться над устаревшими шутками и возмущаться произволу властей. Лосев выбирает правильную интонацию: скорее поясняющую, чем обвиняющую. Возможно, благодарить за это надо многолетний опыт преподавания в колледжах Америки: большинство современных читателей биографии Бродского представляют советские шестидесятые немногим лучше американских студентов-славистов. Неслучайно интонация Лосева вызывает в памяти англоязычные эссе Бродского: автор в равной степени может отстраниться от объекта описания, благодаря чужому языку, географическому или временному разрыву.
У каждого читателя своя история любви, свой маршрут по поэтическому ландшафту. Лев Лосев – прекрасный гид, ненавязчивый, лаконичный и деликатный. Из тех, что не скажет лишнего – и не пропустит существенного.
Читая эту книгу, я вспоминал свою молодость. Люди моего поколения были, наверное, самыми преданными читателями Бродского. Стук пишущей машинки и глухой голос, прорывавшийся сквозь вой глушилок, записаны в моей душе, словно на магнитофонной пленке. Урок мужества и стоицизма, полученный в юности, и сегодня не позволяет обманываться насчет подлинного масштаба происходящего со мной – точно так же, как дрова, громыхавшие в гулких дворах Ленинграда, согревали автора «Зимней эклоги» спустя четверть века.
Памятуя нобелевские слова Бродского, можно сказать, что его стихи нельзя ни с кем разделить – но Лев Лосев из тех собеседников, с которыми радостно разделить любовь к этим стихам.


    • Никто ему не помощник...

      Сегодня / Нон-фикшн Анна Эйдис 2 октября 2006

      С одной стороны, Бродский много раз говорил, что он «еврей, русский поэт и американский гражданин», с другой – за всю жизнь написал всего два стихотворения еврейской тематики и был равнодушен к Израилю, иудаизму и сионизму. Да и вообще, по его собственным словам, «был в синагоге только один раз, когда с группой приятелей зашел туда по пьяному делу».
      Любимый Бродским Камю писал, что он - член самой массовой партии, партии одиночек, и Бродский сумел из своей национальности, профессии и гражданства сделать что-то вроде тройного членства в этой партии.

     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе