Из двухтысячных с любовью

Дмитрий Быков. Булат Окуджава
  • Издательство: Молодая гвардия, 2009
Когда я был маленький, у моих родителей не было ни проигрывателя, ни телевизора - зато был катушечный магнитофон, единственное средство мультимедиа в доме. Поэтому я часами сидел, смотрел на зеленый огонек, слушал переписанного с пластинок «Малыша и Карлсона», песни Никитиных про «пони мальчиков катает» и, конечно, Окуджаву. Потому что Окуджаву любили мои родители и часто его слушали, а я был домашний мальчик и хотел быть как папа и мама. Для меня это были детские песни: король собирался в поход на чужую страну, веселый барабанщик шел с барабаном вдоль по улице, трубач трубил над Краковом, Пушкин прогуливался у Никитских, полночный троллейбус мчал по улицам, а в метро пассажиры строго выполняли правила: проходили слева и стояли справа.

Мы жили на первом этаже. Однажды, уходя из дома, я не закрыл дверь балкона — местная шпана влезла в квартиру и унесла всякую мелочь. Мне больше всего было жалко грозди бананов, которые дозревали целую неделю и уже начали желтеть. Пропала коллекция значков, транзистор и все магнитофонные катушки. Родители почему-то не стали заявлять в милицию — только через несколько лет я узнал, что на катушках были не только Окуджава и Никитины, но и запретный Галич: решили не рисковать.

Так на много лет песни Окуджавы остались только в моей памяти. Потом появилась кассетная «Электроника-302», но старые записи родители восстанавливать не стали: наверное, не только я знал эти песни наизусть. К тому же у Окуджавы на «Мелодии» вышло два диска; некоторые знакомые песни были и на них.

Но не все.

Никакой биографии у Окуджавы нет: это ясно из первых 15 страниц быковской книги. Воевал — но как-то несерьезно; подвергался гонениям — но тоже не в полную силу; один развод, один роман, одна семейная трагедия. Большая часть известна из песен — расстрелянный отец, погибшие на войне арбатские друзья. Бедность биографии — или, точнее, ее невыразительность — особенно заметна в сравнении с двумя коллегами по певческому цеху — Галичем (почет и слава, бунт, гонения, эмиграция, загадочная гибель) и Высоцким (театр, песни, Марина Влади, алкоголь, наркотики, смерть олимпийским летом).

Вот и получается, что биография Окуджавы — это биография его поколения. Арестованные родители, война, оттепель, заморозки, неприятности по службе, застой, перестройка, эйфория, поддержка Ельцина и даже восхваление Шамиля Басаева — все вписывается в обобщенный портрет того, что принято называть либеральной интеллигенцией.

Слово «русская» как-то плохо цепляется к этой интеллигенции — слишком уж она была интернациональна. Неслучайно всем так хочется записать Окуджаву в евреи — впрочем, пишет Быков, безосновательно.

Снова я услышал знакомые песни лет в четырнадцать: я был тогда влюблен в девочку из параллельного класса. У нее дома была прекрасная антисоветская коллекция: книжки, ксероксы, фотокопии и, разумеется, магнитофонные ленты. Переписав у нее всего Галича, я принялся за раннего Окуджаву: к этому моменту я уже хорошо понимал, что такое стойте справа, проходите слева.

Подборка на кассете, надо сказать, была отличная: едва ли не все песни, о которых Быков пишет «это очень редкая песня, существует крайне мало записей», как раз на той кассете я и слушал.

Короче, в десятом классе я неожиданно обзавелся новым Окуджавой: расстрелянный отец, вскрытое и зашитое тело, мрачная, безнадежная надежда — та самая, которая по фамилии Чернова.

На этом фоне современный Окуджава, Окуджава семидесятых-восьмидесятых — будь это исторические романы или новые песни про Римскую империю и Портленд — казался умиротворенным, стилизаторским, примиренческим, почти конформистским. Для меня, бунтующего подростка, он был слишком интеллигентен — и потому вчистую проигрывал Галичу и Высоцкому.

Я и сейчас считаю, что если бы развитие получила линия тревожных и загадочных песен — Быков говорит, что в них Окуджава дает волю своей меланхолии, — то у нас был бы совсем другой Окуджава, не тот, которого получили поклонники «Полночного троллейбуса», «Арбат, мой Арбат» и «Возьмемся за руки, друзья». Мне кажется, он был бы похож на позднего Леонарда Коэна — но это, конечно, только фантазии, навеянные любовью к ним обоим.

Такого Окуджаву я бы любил куда больше — но он вряд ли стал бы символом своего поколения.

Это, по большому счету, главный вопрос, на который хочется увидеть ответ в книге об Окуджаве, — почему он стал таким символом? Что в его песнях, стихах и прозе сделало его эмблематичной фигурой для нескольких десятилетий?

Общности биографии, конечно, недостаточно: Быков пишет, что Окуджава предлагал своим современникам идеализированный (авто)портрет, позволил им увидеть идеальное, романтическое в окружавшей их действительности. Высоцкий давал энергию, Галич служил безжалостным нравственным камертоном, а Окуджава позволял отрешиться и воспарить:

Окуджава призывал взяться за руки, Галич, напротив, требовал разъединений и размежеваний. Окуджава апеллировал к общечеловеческому — Галич настаивал на том, что никакого общечеловеческого нет. Грубо говоря, пафос кавказского застолья против пафоса иудейской войны.
На эту же концепцию — Окуджава как возвышающий голос поколения — работает самый вдохновенный и парадоксальный прогон Быкова: о том, что Жуковский, Блок и Окуджава — реинкарнации одной и той же фигуры. Или, если угодно, разные актеры, выступающие в одном и том же амплуа.

Продолжая ряд, хочется, конечно, вписать туда Бориса Гребенщикова, прямого наследника Окуджавы — в том числе в юношеском протесте-хулиганстве и в зрелой умиротворенности. В восьмидесятые БГ выполнял ту же функцию «певца поколения», что и Окуджава за двадцать лет до него:

Мы на холодных зимних дачах
Согревались только звуком твоим
Мы подпевали чуть не плача
Таким ты был своим.


Идея цикличности — вообще одна из любимых идей Быкова, и в биографии Окуджавы он не ограничивается реинкарнациями Жуковского, а предпринимает попытку вписать судьбу героя в круговерть русской истории, описанной через метафору окуджавского «Упраздненного театра»:

Русская история — именно театр, где артистов, однако, вербуют из публики. В разных декорациях разыгрывается одна и та же пьеса. <…> Это не очень интересная, довольно кровавая и не самая оптимистичная пьеса. Она говорит о человеческой природе достаточно горькие вещи… <…> Она доказывает, что люди, лишенные нравственного стержня, с поразительной легкостью предают себя и друг друга. Правда, у нее есть ряд преимуществ: первое действие играется в стилистике романтической, второе — в ампирной, третье — в барочной, четвертое — в стиле грубого, грязного реализма. Приключения жанра всегда занятны <…>
Такая трактовка русского политического, да и общественного, и литературного и всякого иного процесса снимет любые вопросы, почему одни и те же люди в 1917-м или в 1991 году дружно требуют свободы, а пятнадцать лет спустя так же дружно лобызают ярмо. Почему они с такой легкостью аплодируют людям, говорящим взаимоисключающие вещи. Почему они немедленно забывают низвергнутых кумиров. <…>
Вопрос о том, почему зрителю не хочется посмотреть другую пьесу, неуместен. Ему не хочется смотреть никакую. Но раз уж он родился в театре <…> он хочет, чтобы актеры бегали по сцене и его не трогали.

Концепция, по-моему, прекрасная и убедительная. Единственный ее недостаток: читатель может решить, будто Россия в самом деле выдающаяся страна — Быков ни слова не говорит, что же происходит в это время с остальным миром. По-моему, там творится примерно тот же циклический театр — с незначительными изменениями общего сценария и поведения публики.

Но мысль о том, что раз уж родился в театре, нечего жаловаться, представляется мне крайне верной. Впрочем, она побуждает к размышлениям, выходящим далеко за пределы этой рецензии.

Судьба Окуджавы в последние десять лет его жизни, описывается той же Умкиной песней про БГ:

Теперь же стало все иначе
На этом стоим


Уже в середине восьмидесятых двадцатилетние воспринимали Окуджаву через призму КСП и хорового пения «Возьмемся за руки, друзья». А если учитывать активную поддержку Ельцина в 1993-м и Шамиля Басаева в 1995-м, нет ничего удивительного в том, что до сих пор многие мои сверстники морщатся, услышав о выходе биографии Окуджавы.

Прекрасно помню, как на одном подписном листе Миша Вербицкий написал в 1997 году: «Помер Булат Окуджава. Пустячок, а приятно». Роман Лейбов оскорбился, а позабытый ныне Винни «Иуда» Лужин написал длинное письмо о том, что лично он готов оплакать Окуджаву, но не того, который поддержал расстрел Белого дома, а того, который писал: «А если я погибну / пусть красные отряды / пусть красные отряды / отплатят за меня». Вместо третьей строчки было предложено петь «нет, “красные бригады”». Так или иначе, эта попытка экспроприации Окуджавы «новыми левыми» не имела успеха: Окуджава остался символом интеллигенции, может, и склонной к героическим порывам, но по сути своей глубоко конформистской, готовой все понять и простить.

Признаем честно: интеллигенция проиграла вчистую. Она проиграла не только в борьбе за власть (так ей и положено), но и в войне за умы. Неслучайно последние десять лет фамилию героя книги можно было то и дело встретить в негативно-нарицательном контексте: «и прочая окуджава».

В России не любят проигравших — особенно проигравших, которые хотя бы на миг оказались на коне. Этим людям все никак не могут простить перестройку, 1989-й, 1991-й и 1993-й — но сейчас их поражение настолько абсолютно, что всякий поминающий несколько лет их силы и славы выглядит шакалом, терзающим мертвого льва.

Наверное, мне хотелось, чтобы кто-нибудь написал про это поколение — интеллигентов, дилетантов, фраеров — со стороны, но с любовью. Спасибо Диме Быкову за то, что он это сделал.

И не только Окуджава:

I'm your man
Не пришедшие с кровавых полей
Пятигорский и его книги


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе