О странствующих и путешествующих

Александр Бараш. Итинерарий: стихотворения
  • Издательство: Новое Литературное Обозрение, 2009
Александр Бараш — один из представителей того течения в русскоязычной поэзии Израиля, которое, вторя «парижской ноте» Георгия Адамовича, часто называют «средиземноморской нотой». Так называлась и предыдущая книга Бараша - в каком-то смысле поэтический манифест той русскоязычной поэзии, что обрела себя на скрещении Востока и Запада. Для этой поэзии Израиль стал местом, где расколотые историей и культурой миры сходятся вместе и образуют новую Империю, в чем-то подобную Римской. Разве что провинции этой империи соединены пока более тонкими связями, чем военная мощь римских легионов. Империя как бы лишена центра, лишь неизбежная провинциальность каждой из ее территорий в отдельности (и Израиля, и Германии, и бывшего Советского Союза) напоминает о том, что центр все-таки существует и именно в нем восстанавливаются уже забытые связи между средиземноморской колыбелью культуры и оплодотворенной ею Европой.

Итинера́рий — это описание путешествия. В реалиях Европы нового времени — скорее, журнал путевых заметок. Латинское слово, в сущности, неизвестное русскому языку, но так же принадлежащее Средиземноморью, как принадлежал ему Рим.

Тексты Бараша – это чаще всего развернутые размышления, повод к которым — и монотонные привычные действия («Каждый день, забирая сына из детского сада, / я вез его в ближайший парк на склоне горы Кастель…»), и воспоминания о советском детстве, и впечатления от поездок (собственно, итинерарий). Так ночные разговоры о литературе на берегу Средиземного моря (стихотворение «Левант») заставляют вспомнить Рим эпохи позднего эллинизма, еще не сметенный варварами, когда грамматики, рассеянные по просторам империи, посвящали свободное время ученым беседам. О предметах этих бесед в своих «Аттических ночах» писал еще Авл Геллий, обучавшийся философии в Афинах, по другую сторону от израильского Леванта. А вот Бараш:

Мы шли по щиколотку в малахитовой воде.
Солнца еще не было видно, но заря цвета
зеленого яблока – вызревала за горой Кармель.
Воздух был ясен и прохладен, как метафорическая фигура
в античном трактате. Вино утра – свет, смешанный
с дымчатой водой, – вливалось в прозрачную чашу
бухты, с отбитым боком древнего волнолома.
Во времена расцвета это был порт
столицы Саронской долины, увядшей,
когда Ирод построил Кейсарию.
А сейчас мы,
в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаем
литературный разговор, начатый ранним вечером накануне.

<…>

Разговор
о родной литературе, о соратниках и соперниках, о том,
что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и
состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения,
о лукавых стилизаторах из предыдущего – перетек к середине
ночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ни
оттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, –
в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик,
а к утру – на комические эпизоды общения
с инстанциями советской литературы
позднего застоя.

<…>

Эта средиземноморская нота, как и ее парижская сестра, немыслима без щемящих воспоминаний о родной «провинции». Империя расширена до пределов всего мира (хотя и со своими варварами на границах), охвачена небесными путями сообщения. Бытие в исторической провинции доперестроечной России при этом остается непроработанной травмой, несмотря на то, что герой уже практически сроднился с ближневосточным ландшафтом:

Кажется,
я начинаю любить море.
Никогда не любил. Моя вода, с детства, – торфяные пруды
Подмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталось
тяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сил
и физиологии, – как от залитой потом электрички в июле. И море,
яркое, яростное даже в покое, другое, – лишь усиливало
желание вернуться к темным ледяным омутам,
где слышен даже шорох стрекоз.

Все реки и озера, если верить барочному немцу Гриммельсгаузену, соединены друг с другом подземными источниками, и малая вода — часть большой. Так и здесь «торфяные пруды Подмосковья» связаны со Средиземноморьем сетью невидимых каналов истории и культуры.
Итинерарий Бараша фиксирует перемещения не только в пространстве, но и во времени. Особенно часто — в советское прошлое, задерживая внимание на деталях, немыслимых в центре Империи, но привычных «провинциальному» детству:

Кофе
из настоящего большого автомата,
из чашки с толстыми и круглыми краями,
двойной, за 28 копеек, и пирожное,
за 22: картошка, тяжелая и вязкая, на
кружевной бумажке, как в жабо, или
эклер, гигантская пилюля наслаждения
с блестящей черной спинкой…

В то же время уже неразличимые для путешественника города Европы проносятся перед внутренним взором под мотив из Мандельштама:

В переулке у рыночной площади
Прага Вена ли – лед полутьма
Там живет европейское прошлое
как мотивчик сводивший с ума

<…>

Все детали волшебные в пошлости
поджидают на тех же местах
в переулке у рыночной площади
Прага – Вена ли – Киев – Москва

Вообще, когда Бараша подхватывает лирическая стихия, становится особенно заметно его глубинное родство с Мандельштамом, чей дух сопровождает поэта в путешествиях. А перечень городов – декорации, в которых разворачивалась историческая драма евреев, разбросанных по всему земному шару. Даже городок Вормс попадает в этот реестр — родина не только нибелунгов, но и европейских евреев. Однако поэта, изучающего достопримечательности, не покидает смутная внутренняя тревога:

Вот главная синагога, 11-го, что ли, века. Миква. Йешива. Здесь вроде бы учился Раши, авторитетнейший это самое... Синагога была разрушена в Хрустальную ночь. Сейчас реконструирована. На видном месте - списки убитых евреев – жителей города. В последнее время по праздникам здесь даже бывают службы<...>
Удивительно, но при подчеркнутой индивидуальности этих текстов герой итинерария будто не вполне принадлежит себе, чувствуя себя, в первую очередь, частью своего народа, дух которого рассеян по всему миру. Да и сами путешествия совершаются с целью осмыслить нечто важное. Оно всегда присутствует, подталкивает разветвленную мысль поэта, но само остается за скобками.
Итинерарий как бы призван связать воедино все разрозненные пути расселения Народа в пространстве и времени — связать настолько прочно, насколько это доступно одному человеку. И полем здесь выступает весь мир — вся Империя.

Еще Бараш:
Московское предчувствие Леванта

И другие путешествия из Калинина в Тверь:

Невероятно длинный год
Римская провинция Палестина
Любая земля - древняя


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе