Мальчик Мотл остановился в Зальцбурге

Владимир Вертлиб. Остановки в пути
  • Издательство: Симпозиум, 2009
  • Перевод: с немецкого Веры Ахтырской
О Владимире Вертлибе и его пересадках

Ленинград — Израиль — Вена (попытка вернуться в СССР, неудавшаяся) — Голландия (попытка остаться, неудавшаяся) — снова Вена — снова Израиль — Италия (попытка прорваться в США, неудавшаяся) — снова Вена — США (попытка остаться с туристической визой, полученной за взятку в американском консульстве в Люксембурге, неудавшаяся) — и снова Вена, теперь уже, кажется, навсегда.

Так в общих чертах выглядит анабазис семьи Владимира Вертлиба, живущего сейчас в Зальцбурге австрийского писателя советско-еврейского происхождения, таковы опорные точки истории этой семьи (если в данном случае — случае потерявшего всякие опоры существования — вообще уместно говорить о каких бы то ни было опорных точках). Вертлиб пишет эту историю снова и снова, как будто снова и снова пытается ее понять. А возможно ли это вообще, осуществимо ли — ее понять?

Взгляд «полностью извне», из чуждого «культурного круга», сразу же признает свое полное бессилие и, вероятно, ограничивается констатацией всеобъясняющего факта «такие они люди, эти “русские” (сказать “такие они люди, эти евреи” пока что еще не совсем возможно, по крайней мере публично), прагматическое поведение им несвойственно и незнакомо». «Абсурдистан!» — есть такое австрийское словечко (и даже фильмец такой австрийский, кажется, есть), насмешливо кивающее на восток, на всякую там балканистику, богемистику и прочую туретчину.

Взгляд «полностью изнутри» не находит во всех этих приключениях ничего особо странного и/или нуждающегося в особом понимании; каждый из нас, советских людей «эпохи отъезда», найдет, порывшись в памяти, не одну историю подобного семейного странствования 70-80 гг., пускай и с меньшим количеством «пересадок». Кстати, название книги Владимира Вертлиба — „Zwischenstationen“ — я бы перевел именно так: «Пересадки», а не более элегантно: «Остановки в пути». (Впрочем, что сделано, то сделано. Книга вышла — и слава Б-гу.). Речь здесь идет о физически и душевно мучительном, почти сомнамбулическом, до дурноты бесконечном (и в смысле дурной бесконечности тоже) перемещении в пространстве с целью, темной для перетаскиваемого с места на место ребенка. Oстановки на этом пути — именно что пересадки: прокуренные вокзалы, заплеванные буфеты, закашлянные залы ожидания полуслучайных станций — сморкание и кашель неразличимых наречий. Если и возможно понять смысл и закон этого почти что сна, то только с того расстояния, на которое судьба поставила Владимира Вертлиба, этого мальчика Мотла 70-х годов — одновременно и внутри, и снаружи, одновременно и тогда, и теперь.

О мальчике этом самом Мотле мы, кстати, недавно писали на «Букнике», и буквально такими словами:

Путь богоспасаемой семейки — вечно заплаканной вдовы кантора Пейси, Мотловой мамы, брата его Эли с женой Брохой и самого Мотла — отсюда и дотуда, увиденный простодушно-внимательными, насмешливыми, иногда и язвительными, но неизменно благосклонными к миру глазами местечкового мальчика, принадлежит, на мой личный вкус, к самым смешным, самым печальным и самым… милым, что ли, текстам мировой литературы.
Рассказ героя «Остановок в пути» [1] при всем сходстве, так сказать, «фактической части» — переезды, остановки, маленькие катастрофы, полная коммуникативная несовместимость ни с каким окружением — совершенно не таков ни по тону, ни по интонации, ни по взгляду на вещи и события. Он, рассказ этот, не смешон, не печален и не язвителен — он внимателен, горек и как-то напряженно-корректен. Что и понятно: «богоспасаемая семейка» — изобретение писателя Шолом-Алейхема, плод его воображения и продукт его наблюдательности: прячась за спину обаятельного ребенка-рассказчика, добродушно и любовно посмеивается образованный и культурный человек над «простыми людьми», над «касриловцами». Семья и история, воспроизводимые «новым мальчиком Мотлом» — его собственные, он смотрит на них сейчас изнутри и одновременно потом извне, но ни сейчас, ни потом не сверху вниз. На себя сверху вниз не посмотришь [2].

Нет, мы, конечно же, понимаем (а на случай, если не понимаем, автор это подчеркивает в своих московских интервью), что некоторые подробности выдуманы, что некоторые персонажи видоизменены, что некоторые сцены и реплики художественно заострены — что «эта история частично чисто фикциональная, это именно роман», но главного это не меняет: это роман, сделанный из собственной, а не из чужой жизни, что является совершенно другим способом сочинять романы. Этот другой способ сочинять романы и есть, среди прочего, свойственный нашему брату инструмент понимания собственной жизненной истории. Некоторые (не все) потому и становятся писателями, что хотят разобраться: как и почему я стал тем, чем стал.

В литературе ХХ века, особенно в литературе «с еврейскими корнями», у фигуры отца — слабого, смешного, растерянного, беспомощного перед лицом кровавой исторической неразберихи, но из перспективы сына почти всемогущего в логике семейной судьбы человека — особое место и особое значение, связанное с особым устройством «эмансипированной» [3] еврейской или полуеврейской семьи. Отец — воздушный человек, строитель и продавец воздушных замков, прожектер, коммивояжер, веселый гешефтмахер, кафейный (и кафешантанный) завсегдатай, человек, живущий в мире и лишь иногда возвращающийся к счастливо привстающим на цыпочки детям с полными руками праздника (если повезло) или мимо них, к застывшей в глубине комнаты матери, зализывать раны; да, мать — на ней держится всё, на ее неподвижности, на ее ежедневном труде, на упорстве, на каменных морщинах ее желтого лба, на железной жиле ее несгибаемой шеи. Вспомним хотя бы Данило Киша с его полуоткровенно ненавидимым (зачем оказался неудачником, зачем евреем?!) отцом, показанным и рассказанным с якобы мягким балканским юмором во всех основных стилистиках классического модерна. Виноват, виноват, виноват, — шелестят исподволь круглые, европейские фразы. — Сам во всем виноват.

Уважающий себя человек публично не насмехается, в целом обычно даже не иронизирует над собственным отцом (поскольку не хам), уважающий себя писатель не пытается задним числом понавписывать в собственную жизнь объяснений и оправданий и/или обвинений (чего Киш, несомненно, прекрасный писатель, и не делал — он только сводил со своим отцом старые счеты). Владимир Вертлиб (или его рассказчик — мы примем здесь любое установленное автором расстояние) — и то, и другое: порядочный человек и настоящий писатель. Поэтому главный герой его «Остановок», движитель семейного кочевья, со всеми своими фундаментальными идеями и спотолочными решениями, изображен так безжалостно и так безоценочно, так подчеркнуто точно и так подчеркнуто отстраненно, как это только в данном случае возможно.

А данный случай и требует всей возможной отчетливости — это важный для нас всех случай, потому что в особой рельефности и заостренности названного персонажа и его внутреннего мира, которые ведь не литературным приемом, не эссенцирующей сатирой созданы (поскольку совлекающая покровы сатира здесь исходно запрещена), а выступают как его собственные, природные, объективные качества, выявляется какая-то особая, безоценочная и безжалостная ясность, какое-то почти объективное знание обо всех нас.

Владимир Вертлиб — взрослый писатель и человек — ушел из нашего «культурного круга», поэтому не знает больше и больше не понимает «само собой разумеющегося», всей аксиоматики советского интеллигентского сознания, смотрит на нее — на нас — извне. Поэтому свободен от нашего самообмана, от восхищенного взгляда на себя — на ах каких честных, порядочных, культурных, интеллигентных... если бы только не советская власть (она же российская дикость), не израильская бескультурность, не европейская бездуховность, не американская наивность... И от оборотной стороны, кстати, — от бичевания он тоже свободен, поскольку оно для него не самобичевание. Но мальчик, рассказывающий о бронированном воздушном пузыре своей семьи, помнит каждое слово, видит каждый жест, регистрирует каждый поворот этого сознания, он навсегда заключен внутрь этого пузыря. Он — ровная и сильная лампа, горящая внутри пузыря, он освещает его для нас своим безжалостным и безоценочным светом.

Этот воздушный шар с пассажирами внутри влечет, чтобы не сказать, волочит по миру не намерение его главы подыскать для своей семьи местечко получше да потеплее (прагматический мотив, вроде бы понятный западному человеку), и не стремление найти страну, где царствуют справедливость и свобода (простой утопический мотив, традиционному российскому сознанию вообще свойственный, но и западному не чуждый), но прежде всего маниакальное желание найти место, где он будет кругом прав, т. е. место, всем своим устройством — от качеств населяющих его людей до климата — абсолютно подтверждающее правильность его представлений о мироздании. Всех. Этических, эстетических, политических — каких угодно. Какими бы вздорными и случайными они ни были. И, главное, подтверждающее его собственный взгляд на себя. Этот превращенный, усложненный аутоутопизм, являющийся основой советского интеллигентского сознания, является базовым элементом для понимания всей новейшей истории России, поскольку она делалась и делается советскими интеллигентами (несоветских еще не наросло — и неизвестно). Отчетливость и предельная выраженность этой мании правоты в личности отца из «Остановок в пути» делает эту книгу бесценной для нашего самопонимания (в случае, если мы таковым интересуемся, что пока, к сожалению, случается редко, поскольку мы и так правы — нам бы только найти мир, страну, город, климат, подходящие к нашей правоте; но мы их скорее всего не найдем, а устанем и встанем, где устали, — и будем всем недовольны [4]). Успешна ли была попытка личного самопонимания Владимира Вертлиба и к каким результатам он пришел — судить мы не можем, поскольку со всей необходимой и возможной тактичностью он нам этих результатов не навязывает.

Нужно заметить, что немецкие, английские, французские, американские писатели, ведущие свое детское происхождение из странствующих советских пузырей, не являются особенной редкостью в современной западной литпромышленности. Трогательные немецко-еврейские барышни про любовь, строгие еврейско-французские молодые люди про войну, непонятного пола выпускники американских литинститутов про «идл мит дем фидл» и подводную лодку в степях Украины, как шутили наши нетребовательные дедушки... — всё это цветет и процветает в своих стенных нишах в своих опрятных горшочках. Особенной редкостью является одинокая, неустанная, беспощадная и безоценочная работа писателя Владимира Вертлиба, показавшего нам — нас, а себе и своим немецким и австрийским читателям... не знаю что — ну, это, собственно, их дело. Поэтому перевод его книги на русский язык вещь не только не бессмысленная, но, убежден, важная и нужная, приносящая важное и нужное знание.

* * *

... Володя, семь лет назад, когда мы вместе выступали — в Мюнстере и, кажется, еще в Бохуме или Дуйсбурге, — ты вкратце рассказывал мне описанную в «Остановках» эпопею. На чистом русском языке, но с внимательным, слегка горестным удивлением и напряженной корректностью, показывающими непростую архитектуру чужого и своего, понятного и необъяснимого во всем, с тобой и твоими происшедшем. И так же внимательно и спокойно ты выслушал то печальное, что было тогда у меня. Кажется, за эти семь лет мне не представилось еще случая сказать тебе, что я был благодарен тебе в эти трудные для меня дни. И что я прочел подаренную тобой книгу (“Abschiebung”) и что это хорошая книга. Вот он, этот случай.

Наверно, с моей стороны было бы разумнее прочесть и “Zwischenstationen” «на языке оригинала» — твой немецкий, несомненно, лучше приличного (вполне и даже более чем) русского перевода, который, однако, как и всякий перевод, несколько смещает и угол зрения, и интонацию, и соотношение между необъяснимым и само собой разумеющимся. Но всё же я рад, что прочел эту книгу по-русски и что она вышла по-русски. А почему — см. выше.

Твой Олег Юрьев




[1]И не только его, но и, скажем, повествователя повести “Abschiebung”, т. е. «Выдворение» или «Высылка», первой книги Вертлиба, посвященной, в основном, американскому эпизоду семейного анабазиса.

[2] Не стану пересказывать эпизоды, описывать действующих лиц — читатель прочтет и убедится в их яркой и горестной комичности, в той почти сомнамбулической уверенности, с которой каждое событие доезжает до своей катастрофы. Маленькие приключения трех советских путешественников сами по себе ни в чем не уступают приключениям шолом-алейхемовской «семейки». Вот только рассказ ведется по-другому.

[3] Т. е. постепенно простившейся с традиционной еврейской жизнью и всецело отдавшейся утопическому прогрессу Девятнадцатого века (Колумбус! Бокл! Цивилизация! восклицал, если помните, шолом-алейхемовский мыслитель Пиня, находившийся, по крайней восточно-европейскости места своего отбытия в самом начале этого пути, приведшего... много куда приведшего...).

[4] На практике, конечно, пустившиеся в путь по большей части уставали и останавливались (и останавливаются) если не на первой, так на второй пересадке — не в Израиле, так в Америке или Канаде. А некоторые так никуда и не собрались, хотя всегда собирались (и собираются). Что нисколько не отменяет всего сказанного о «комплексе оскорбленной правоты» — кто же не слыхал этого бесконечного оскорбленного жужжания: про «Израиловку», да про «Рашку», да и насчет страны «Колумбуса», являющейся в парадигме российского (и не только еврейского) странствия пунктом окончательной приписки, прииском окончательной правоты, иной — и нередкий — новоамериканец норовит до смерти огорчиться из-под полы, что дескать всем бы была хороша, да вот негров подраспустили, да еще и пидоры везде, а вот советов умных бывших советских людей не слушают...



    • Фиктивные биографии писателя Вертлиба

      Тамара Ляленкова 6 августа 2009

      Когда мы были в Америке, я сидел в эмиграционных конторах и встречался с чиновниками, которые относились к родителям и ко мне плохо, ругали, и я придумал их биографии. Например, там была молодая чиновница, которая очень грубо со всеми разговаривала, не только с нами, и тогда я придумал, что у нее кожа все время чешется, аллергия, но она не может поднять юбку посреди офиса и почесаться, и поэтому она в плохом настроении и плохо относится к эмигрантам.

    • Границы бездомности

      Маша Тууборг 6 августа 2009

      Здесь образуется развилка, где расходятся два уровня эмиграции - внутренний и внешний. Совсем не обязательно, конечно, чтобы внешняя включала перемещения в пространстве, а внутренняя - смену языка. В сочетании два эти способа изгнанничества дают, подобно дагерротипии, то самое изображение чужого-как-своего и своего-как-чужого, на которое и подсаживается «эмигрантский» читатель.

     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе