Тимофей

Чудаковатый хабадник Тимофей, в видавшем виды плаще, седеющей бороде и пейсах, с вечно недоумевающим выражением на оставшемся от бороды лице, бродил по новенькому с иголочки торговому центру, стеклянному-неоновому-никелированному, и что-то бормотал себе под нос.

- Мама, мама, - возбужденно спрашивал маленький мальчик, - а почему уже вторую неделю такая плохая погода? Целый день дождь, и темно, и холодный ветер?
- А потому... Потому что, миленький... – рассеянно отвечала мама, критически щупая кофточку на вешалке. – А вот из-за таких, как этот, - вдруг нашлась она и ткнула пальцем вслед засаленному черному плащу, - ходят тут такие дяди-колдуны и насылают на нас дождь и ветер.
Не успела мама и охнуть, как мальчик разбежался и изо всех сил толкнул Тимофея в спину, точнее, в попу – выше он не достал, со словами "Убирайся отсюда, гадкий колдун! Нечего портить погоду в нашем солнечном городе!"

Тимофей пошатнулся, накренился и, шляпой пробив стекло, вылетел из окна торгового центра. Вяло шевеля ногами в бесформенных черных ботах и помахивая бородой, он летел над пятиэтажками, кирпичными, равно как и панельными, приземистыми детскими садами и стройными белыми школами, овальными стадионами и многоугольными скверами, лесопарками и скромными городскими прудами, подернутыми тиной, летел и бормотал: "Когда еще он видел тут солнце? Кто вбил ему в голову, что мы живем в солнечном городе? Как вообще мы можем жить в солнечном городе, если солнечный город всего один, и это Иерусалим – свет мира, мы же здесь должны страдать от мрака, дождей и холода, чтобы лучше чувствовать горечь Изгнания..."

Впрочем, ну его, Тимофея, к лешему, если в его строгой черно-белой религии есть хоть какой-нибудь завалящий леший. Пусть себе пока полетает – он все-таки невыносимый зануда.

*

Все иллюстрации кликабельны
- И он прям вылетел в окно, прикинь, не выпал, а именно вылетел! – возбужденно рассказывала мама мальчика своей сестре Ларисе.
– Да-а-а, - глубокомысленно протянула Лариса, - чудеса-а-а. Извини, дорогая, но у меня тут клиентка, я тебе попозже перезвоню.

Парикмахерша Лариса была так себе парикмахершей, но женщиной в целом неглупой и незлобивой, а главное – хорошей хозяйкой. Особенно ей удавались фаршированные перцы, язык под клюквенным соусом и – по новомодному рецепту – креветки в кляре, а также всевозможные блюда из яблок – от домашнего сидра до шарлотки. И сейчас по парикмахерской, забивая лак и дешевую парфюмерию, полз приятный аромат антоновки, разложенной на газетках по всем подоконникам. Это Лариса притащила с дачи – дома держать было негде.

Стригла Лариса сосредоточенно, в такт ножницам шевеля сложенными бантиком губами. Думала она в это время о том, что вот наступают холода и будет все больше клиенток, желающих постричься покороче, под шапку, а также о том, что хорошо бы в близящиеся школьные каникулы снова съездить с сестрой и племянником в Египет. С особенной теплотой она вспоминала сдобную арабскую выпечку, нежные блинчики и яичницу со всякими добавками, а также рыбу и... – дальше мысль ее переставала быть словесной и ласково перебирала воспоминания на вид и на вкус. Ее сегодняшняя клиентка, Сонечка, была как раз работницей турагентства и могла бы, вероятно, надавать немало полезных и бесполезных советов касательно отдыха в Египте, а также быстренько оформить путевочку в какой-нибудь симпатичный отельчик и даже сделать скидочку, но Лариса об этом не догадывалась. Воскрешая на языке вкусы салат-бара и свежайших булочек с кунжутом, она мечтательно взглянула в окно и увидала там летящего с глуповато выпученными глазами Тимофея. Лариса ойкнула и оглушительно щелкнула ножницами прямо у сонечкиного уха. «Надо позвонить сестре», - подумала она, а вслух сказала, не очень приветливо: - Ну посидите, подождите, пока прокрасится, я скоро приду.
- Что прокрасится? – удивилась Сонечка. – У меня же только стрижка.
- Что вы со мной спорите? Стрижка так стрижка, неважно, все равно пусть прокрасится, – рассеянно ответила Лариса, нащупывая в кармане халатика телефон.

И тут зазвонил телефон в сумочке у Сонечки. Она долго тянулась со своего кресла за сумочкой, а когда наконец взяла трубку, в ней гудел рассерженный голос начальницы:
- И где ты есть, где ты есть, спрашивается? Кто будет оформлять документы для этой группы школьников? Пушкин?
- Но я в парикмахерской, – неуверенно ответила Сонечка и тут же поправилась, – в салоне красоты. Я же отпрашивалась у вас на утро...
- Прекрасно, но уже два часа дня! Что ты там так долго делаешь?
- Я... я жду, пока прокрасится...
- Что прокрасится, Сонечка? Ты же никогда не красишься.
- Да, но... мне сказали все равно ждать...
- Ты все-таки невозможная дура, Сонечка, – удовлетворенно подытожила начальница. – Можешь больше на работу не приходить.
- Как? Как не приходить? – всхлипнула Сонечка, но ответом ей были короткие гудки.

*

Модная художница Лео, Леокадия, в лиловом шелковом костюме и в лиловых же тенях в пол-лица, сидела на полу своей студии, которую она, отдавая дань традиции, называла Гаражом, хотя ни на что не была эта студия похожа менее, и творила. Лео лакомилась японскими (почему японскими?) хрустящими профитролями с шоколадным кремом, извлекаемыми из небольшой, но вместительной вазочки, попеременно говорила по двум телефонам, покуривала длинные ментоловые сигареты и время от времени изящной серебристой зажигалкой прожигала бесформенные отверстия в розовой пластиковой табуретке – в этом и состояло ее сегодняшнее творчество. Творение должно было получить название «Дырка» и трактоваться в генитальном и гендерном смыслах.

У Лео где-то, на задворках памяти, где их никто никогда не видел, было трое детей от троих отцов. Она принципиально не носила лифчика, зато не появлялась без шарфа, платка или иного какого приспособления для своей лебединой шеи. По субботам хаживал к ней обсуждать новейшие тенденции в искусстве один редактор глянцевого журнала, человек серьезный, в квадратных очках, всему предпочитающий малых голландцев, но очень Лео увлекшийся. Себя он, правда, уверял, что заинтересовался современным искусством в ее лице. Лео в свою очередь его привечала и всем представляла очень уважительно как Человека из Журнала.

- Эта погода играет на моих нервах! - говорила Лео по телефону своей подруге, некогда андеграундной художнице, ныне – владелице турагентства. – Отправь меня в какой-нибудь уютненький отельчик... неважно куда, только чтоб без этих, как их, цунами и тому подобных ужасов...
Начав вспоминать, какие еще бывают ужасы, Лео устремила взгляд в окно и углядела там пролетающего Тимофея. Мгновенно представив себе, какие выгоды для ее имиджа богемной звезды сулит этот полет, она скоренько распрощалась с подругой и, прихватив с собой телефон, бросилась в окно за Тимофеем. Брезгливо держась одной рукой за его нечистый ботинок, другой она уже набирала номер Человека из Журнала, с тем чтобы попросить его срочно прислать фотографа.

*

Задолго до Человека из Журнала в ухажерах у Лео ходил поэт Поднебесный. В те времена он блистал на богемных тусовках и не пропускал ни одних литературных чтений, впрочем, сам на них не выступал, и сказать что-либо о его стихах мы затрудняемся. Зато было широко известно, что пишет он исключительно в сортирах и исключительно на стене или двери, обычной шариковой ручкой или простым карандашом, а потом фотографирует написанное портативным фотоаппаратом. Лео видела в этом гениальное сближение, или даже слияние поэзии и искусства.

Но вдруг в перспективной карьере поэта Поднебесного что-то надломилось. Первым делом он перестал писать, но это, как мы знаем, для поэта не главное. Затем ему решительно надоел его псевдоним, ибо Поднебесный, конечно, был псевдоним, за которым скрывалась совершенно неподобающая для поэта фамилия Подкаблучко. И наконец, он перестал появляться на чтениях, вечерах, встречах, круглых столах и прочих бесчисленных мероприятиях, и это-то и покончило с ним как с поэтом и как с кавалером Лео.

Теперь Поднебесный в основном сидел дома и пестовал свою угрюмость, ибо по примеру друга, исписавшегося романиста, стал всем говорить, что у него депрессия. Он ничем не занимался, совершая лишь несколько простых действий, и со временем регулярность этих действий становилась все более навязчивой. По-прежнему долго просиживая в санузле, он уже ничего не писал, а лишь пересчитывал плитки на полу да слушал вздохи стиральной машины. Перебирал целлофановые пакетики и аккуратно складывал их в один большой пакет, который запихивал под раковину на кухне; потом добавлял туда новые, а потом обязательно перетряхивал всю кипу и раскладывал ее уже по двум пакетам, и так далее. Каждый день ввечеру он выходил на улицу, вне зависимости от погоды обув резиновые сапоги и нахлобучив старую лыжную шапочку. Обходил по периметру двор, поглаживая по стеклам и фарам все припаркованные машины и задерживаясь у помойки, на которой почему-то чаял найти антикварный стул или сундук. На кухне у него стояли две коробочки с белыми шариками: в одной была клюква в сахаре, в другой – ягоды, в просторечье именуемые топ-хлоп. Одни он ел, другие с возбуждением плющил тапочком на полу, извлекая искомые хлопки. Иногда он путал коробочки, и тогда на линолеуме оставались липкие темно-красные следы.

Однажды, когда дождь, ветер, сумеречность и прочая промозглость затянулись на много дней, бывший поэт Поднебесный счел это подходящей погодой для сведения счетов с жизнью. Сначала он написал прощальное письмо Леокадии, изобилующее цифрами, – он теперь не сочинял стихов, зато все считал. Там, в частности, были такие строки:
«Мы не виделись уже 365 дней и 366 ночей. Нас разделяют 2 проспекта, 2 железных дороги и 2 ветки метро, между нами 1 река и 2 озера, 2 церкви, 2 университета, 1 стадион и 2 ресторана, один из которых ты так любила, а другой нет. За это время я похудел на 7 кг, и у меня теперь не бывает щетины, которая тебя раздражала, – у меня отросла борода длиной в 4 см. Я больше не пользуюсь парфюмом и не ношу шейный платок, но я не забываю тебя и лелею сны, в которых ты мне снишься».

Лео не ответила, и в один отнюдь не прекрасный день Поднебесный взгромоздился на бортик балкона, накинув себе на шею веревку, привязанную к балкону соседей сверху. Он долго стоял так и о чем-то думал, пока из-за трансформаторной будки не вылетел глухо бухтящий в бороду Тимофей, а за ним – оживленная Леокадия с телефоном в руке. Появление Лео поэт счел насмешкой судьбы, и это стало последней каплей в его выдуманной, но ставшей былью депрессии – он спрыгнул с бортика и повесился. Впрочем, тут же с ветки полысевшего каштана слетела мокрая ворона и ловко перекусила веревку, отчего Поднебесный с безопасной высоты приземлился в лужу в палисаднике.

*

Доктор Айболит торопливо шел по дорожке через двор, ступая в грязь и замызгивая сзади брюки. То ли он совершал ежедневный обход больных, то ли соседи, увидав Поднебесного на балконе с петлей на шее, вызвали его вместо скорой помощи – теперь уже неизвестно. Айболит был обычный участковый с какой-то незапоминающейся фамилией – то ли Иванов, то Иваньков, то ли Иванченко, а может быть и Ванюшкин, – но за дурацкую бородку лопатой, круглые очки и старомодный чемоданчик с красным крестом его прозвали Айболитом.

Жил Айболит довольно аскетично, имел всего два костюма, чайником пользовался эмалированным, со свистком, а обои в квартире не переклеивал с детства. Была у него когда-то жена да бросила его за скаредностью, впрочем, сам Айболит предпочитал называть это несовпадением мировоззрений. Факт, однако, состоял в том, что ушла она к урологу, разбогатевшему, по твердому убеждению завистливых коллег, на том, что делал жидам и черножопым обрезание, а гомикам – этот, как его, прости господи, пирсинг.

Айболит любил говаривать с многозначительным видом: «Цирюльник бреет тех, кто не умеет бриться сам». Сам он был, натурально, тем цирюльником, который бреет сам себя, а именно – доктором, лечащим себя от всех болезней. Айболит гордился тем, что ни разу не прибегал к врачебной помощи и даже у товарищей по поликлинике профессионального совета принципиально не спрашивал, а если приходилось поддержать разговор, обсуждал с ними только рыбалку – с мужчинами, а с женщинами – погоду, которая, кстати, была отвратительная, и эпидемия гриппа этой осенью грозила накрыть город раньше обычного.

Увидав скульптурно застывшего на балконе Поднебесного, Айболит остановился, поправил на носу очки и тонким голосом закричал:
- Что вы себе позволяете, молодой человек! Вы что думаете, вы бросаете вызов обществу? Совершаете свободный поступок? Да вы же больны! У вас примитивный диагноз. Он называется...

Сложно сказать, слышал ли его поэт, но тут из-за трансформаторной будки вылетел на бреющем полете Тимофей и приклеившаяся к его лодыжке Леокадия. После известных нам событий Айболит только взглянул на неудачливого самоубийцу, шлепнувшегося, как куль, с высоты второго этажа, но тут же потерял к нему интерес и погнался за Тимофеем, резонно рассудив, что это куда более редкий медицинский казус. Айболиту удалось высоко подпрыгнуть и поравняться со своим потенциальным пациентом, и он уже начал декламировать версии диагноза, но тут наш мини-караван взмыл вверх, а Лео, которой конкуренты были ни разу не нужны, улучив момент, пнула доктора 15-сантиметровым каблуком в лоб, и тот, потеряв равновесие, ойкнул, выронил чемоданчик, а затем и сам свалился на землю. Высота была хоть и не смертельная, но солидная, и за Айболитом, без сознания лежавшим в песочнице, вскоре приехала скорая. Говорят, очнувшись, он долго возмущался тем, что ему навязали медицинскую помощь, и в дальнейшем об этом досадном случае старался не вспоминать.

*

Человек из Журнала, конечно же, сразу отправил фотографа вдогонку Лео, но потом ему пришла в голову идея получше, и он позвонил своей бывшей сокурснице режиссерше Йоффе с предложением снять документальный фильм об известной художнице Леокадии и ее полете.

Злобная режиссерша Йоффе с тонким лицом и мускулистыми руками регулярно лупила актеров на репетициях – папками со сценарием, собственной туфлей, тростями, подушками, бутылками и прочим реквизитом. Как ни странно, при таком обхождении она добивалась впечатляющих успехов, – возможно, благодаря личному примеру. Работала Йоффе самоотверженно и даже самозабвенно, ночей не спала над рукописями, ничего ни пила, ни ела, кроме разве что черного кофе, бульона да яблочного компота, и лишь когда беседовала со сценаристами в одном уютном французском кафе, брала себе стейк и бокал сухого красного вина. Режиссершу Йоффе не любили, но беспрекословно уважали.

- Ну во-первых, я не снимаю документалку, – довольно неприязненно начала она.
- Ах да, я как-то не подумал, – расстроено протянул Человек из Журнала, чья прекрасная идея сразу встретила от ворот поворот и в его собственных глазах стала расходиться по швам. – Но может быть, как-нибудь...
- Во-вторых, – мрачно продолжала Йоффе, – почему, собственно говоря, надо снимать какой-то полет? Эка невидаль. Если бы она на фуникулере ехала, ты бы тоже предложил это заснять? Хотя какие в такую погоду фуникулеры, чесслово. Да в такую погоду и снимать-то нельзя, и жить плохо получается, и вообще. В-третьих, пойми меня правильно, я бы тебе с удовольствием помогла, если бы ты просил за кого-нибудь стоящего, но эта твоя фифа, эта светская львица...
- Моя фифа?! – воскликнул Человек из Журнала и собрался уже объяснить собеседнице про новые тенденции в искусстве: – Послушай, ты только не думай...
- А я и не думаю, еще чего не хватало! Когда я о ней думаю, у меня болит се... э-э вся левая половина верхней челюсти.
Йоффе рассерженно положила трубку, оставив Человека из Журнала в изрядном изумлении. Он подумал-подумал, налил себе коньяку и потянулся за альбомом со студенческими фотографиями.

*

В сером, сыром и вязком осеннем киселе, который язык не поворачивается назвать небом, летели, огибая дома и подныривая под провода, Тимофей и держащаяся за его пятку, как Иаков за Исава, Лео; место за нею ощутимо пустовало. Под ними ехала облепленная мокрыми листьями грустная редакционная машина с фотографом, непрерывно стреляющим из окна. За машиной нестройной гурьбой бежали люди в масках. То ли они так спасались от эпидемии гриппа, то ли готовились к Хэллоуину, то ли видели в Тимофее с Лео парный неопознанный летающий объект, способный произвести на них химическую атаку. Была ли у их марафона какая-либо цель кроме пустого любопытства и, возможно, тщеславного желания попасть в кадр, а затем и на страницы прессы, нам неизвестно.

Тем временем Тимофей, отчаявшись припоминать талмудические дискуссии о погоде – в Талмуде, надо сказать, он был не силен, – как-то от усталости, что ли, утвердился в мысли, что призван исполнить желание мальчика и, вероятно, еще многих и многих людей, в том числе евреев, и изменить погоду в этом городе. В таком призвании он увидел нечто мессианское, и это ощущение наполнило его грудь гордостью, а глаза слезами, однако как именно ему предстоит свою миссию выполнить – этого Тимофей решительно не мог себе вообразить. В его памяти встрепенулись позабытые с детства кадры из мультфильмов, и он уже стал ждать – без особой, правда, уверенности, – что вот-вот прибудет в некий центр управления погодой, а там – приборные доски с рядами разноцветных кнопочек и блестящих металлических рычажков, грозди толстых и тонких проводков, экраны и экранчики, маленькие смешные роботы, плотно задраенные люки и потайные рубильники и прочие штучки, из которых сделаны мальчики. Или совсем наоборот, подсказывало ему другое воспоминание, там будет вереница прокопченных котлов – мал мала меньше, пучки высушенных трав, связки мышиных хвостиков и жабьих лапок, ларец с засахаренными тараканами, а на стене ретровое фото в сепии – хозяйка квартиры в профиль, крючковатый нос и хитрый глаз, и метла расплывчато на заднем плане. Слова «сепия», впрочем, Тимофей не знал; вероятно, оно перекочевало в его воображение из лексикона Лео – в воздухе и не такое случается (если, конечно, этот кисель позволительно называть воздухом).

Неожиданно кисель слегка расступился, дав место солнечному лучу, холодному, как лампы дневного света в школьном классе темным зимним утром, когда уроки не сделаны, а вызов к доске неизбежен.
- Ну и дурень ты, Тимофей, – раздался глас свыше. – Тщишься познать мысли мудрецов, играешь в детские сказки, а того, что под тобой, не видишь.
Тимофей испугался и, затормозившись в полете, как-то вдруг потерял способность лететь и шлепнулся на землю, а именно – в большой помойный контейнер, наполненный черными мешками с пожухлыми листьями.
- Боже мой! – тоненько воскликнула проходившая мимо Сонечка, заедающая маленькой шоколадкой горе своего сегодняшнего увольнения, недовольство собой и жалость ко всем близким, бедным, натерпевшимся от нее – никудышной работницы, неблагодарной дочери, никчемной подруги и ничейной возлюбленной.
Тимофей выпростал один глаз из-под съехавшей ему на нос шляпы и уставился на Сонечку. «Дурень ты, Тимофей», – обидно звучало у него в ушах.
- Девушка, - произнес он осипшим голосом, неожиданно для себя, – я... вы... как же это сказать... Вы знаете, что такое кашрут?
- Ну да, – смущенно подтвердила Сонечка. – Да.
- А... я… прошу вас, будьте моей женой.
- Как? – удивилась Сонечка и почему-то улыбнулась.
- Понимаете, главная проблема – кашрут. Вы... не должны готовить мне свиные отбивные и этих, как их, креветок. Вот их не готовьте, а остальное – мелочи, остальное вы узнаете и полюбите. И меня полюбите. И все у нас будет хорошо.
- Я не стану готовить креветок, – твердо проговорила Сонечка. – Они же с глазками. Мне их жалко будет.

*

Лео не присутствовала при этом судьбоносном разговоре – она по инерции пролетела дальше и повисла, зацепившись за рекламный щит, и оттуда отчаянно визжала, чтобы фотограф не снимал, а фотограф снимал, снимал и никак не мог остановиться. Особую ярость Лео вызывал тот факт, что на щите в рекламе парфюмерии была изображена одна голливудская звезда – в лиловом шелковом костюме, с лиловыми тенями вокруг глаз и в лиловых туфлях на 15-сантиметровом каблуке. И рядом с этом гигантской дивой, изящно присевшей среди флаконов с духами, маленькая Лео, одетая – по чистой ли случайности? – точно так же, только потрепанная полетом, замерзшая и промокшая, с искаженным страхом лицом, скрюченная в углу щита, на выступе рамы, выглядела довольно комично, если не сказать смехотворно.

Эту картину и увидала Есфирь Яковлевна, вышедшая о ту пору погулять со своим шоколадным таксиком, по случаю столь гнусной погоды облаченным в голубой болониевый комбинезончик. Есфирь Яковлевна была пожилой дамой 83 лет, чрезвычайно ухоженной и бесконечно интеллигентной. Всю жизнь она проработала инженером в КБ и вышла на пенсию – уже старшим инженером – ровно в срок, чтобы не отнимать хлеб у молодых. Был у нее сын и две внучки, к которым она относилась очень ласково и при каждой возможности делала им маленькие презенты. Дарить подарки она вообще любила и даже соседям, бывало, вручит то вафельные полотенчики для кухни, то баночку варенья. Впрочем, что до соседей, то хотя она и не любила думать о людях дурно, но не могла не сокрушаться, что в подъезде приличных людей раз-два и обчелся, в основном алкоголики и просто пьющие, и во всем доме никто не способен правильно произнести ее имя-отчество.

Услышав истошные вопли откуда-то сверху, Есфирь Яковлевна подняла голову и сказала: «О боже мой!» Шоколадный таксик Есфири Яковлевны тоже не прошел мимо столь занимательной сцены, более того, он раскрыл пасть и, пристально глядя на Лео, стал долго и выразительно лаять. Есфирь Яковлевна была смущена столь невоспитанным поведением своего любимца и пыталась его урезонить, но все напрасно – таксик лаял и лаял. Поскольку, в отличие от Тимофея, его голова не была затуманена сентенциями древних и отделена от небес черной войлочной шляпой, таксик гораздо лучше знал замысел Всевышнего. И сейчас он возмущенно сообщал Лео, что если бы не ее эгоизм, к их полету суждено было присоединиться доктору Айболиту, а затем его сыну, про которого все, включая Айболита, думали, что это сын уролога, но тут, в воздухе, и выяснилась бы правда, и жизнь доктора круто изменилась бы к лучшему. Вслед за Айболитом-младшим к каравану пристала бы веселая рыжая девочка с семью косичками и сорока девятью веснушками на носу, и это было бы началом их прекрасной дружбы и не только. Другими попутчиками должны были стать продавщица молочного отдела с несколько лошадиным лицом и длинными музыкальными пальцами, два похожих на телят черно-белых дога, малыш с новеньким самокатом, дворник в оранжевом жилете, рассеянный профессор геофизики, гордая владелица красного пузатого автомобиля и огромный свадебный торт, белый с кремовыми розочками и незабудками. Это была бы красочная, шумная и веселая компания, к тому же несколько человек нашли бы в ней свое счастье, но божьему замыслу не удалось осуществиться, потому что Лео пнула Айболита каблуком в голову и разорвала цепочку.

Вряд ли Лео поняла то, что шоколадный таксик Есфири Яковлевны имел ей сообщить, зато она поняла другое: если в кадр попадет еще и лающая на нее собака, она, Лео, будет выглядеть на редкость глупо, если не сказать жалко. И тогда, чтобы остановить фотографа, который по-прежнему снимал и снимал, Лео кинула в него обеими туфлями, одной целясь ему в голову, другой – в камеру. Оба раза промазав, она издала душераздирающий вопль, а затем проорала тираду, которую мы не будем здесь приводить. Достаточно сказать, что Есфирь Яковлевна, услышав первые ее аккорды, молвила «Ох!» и целомудренно прикрыла своему таксику уши.

*

Человек из Журнала, которого фотограф успел вызвать на место событий, наблюдал все эту сцену из своей машины. Он, конечно же, поспешил вызвать пожарную команду, которая и сняла Лео со щита, и отдал ей свой плащ, и довез ее до дому, но больше у нее никогда не появлялся и новые тенденции в современном искусстве не обсуждал, даже по телефону.

Излечившись от увлечения Лео и вернувшись к своим малым голландцам, Человек из Журнала собрался с духом и пригласил режиссершу Йоффе в музей. В музейном буфете он угостил ее кофе с коньяком и пирожным, а затем преподнес ей каталог одной камерной выставки и пару репродукций малоизвестных импрессионистов. Режиссерша Йоффе, по собственному признанию, ничего не понимала в изобразительном искусстве, а импрессионистов и вовсе не любила, однако удивительным образом с этого дня она перестала лупить актеров, а одного жениха накануне свадьбы и одну молодую маму даже отпустила с репетиции пораньше.

Погоды же по-прежнему стояли мерзопакостные.



Иллюстрации Ильи Баркусского


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе