Максим Д. Шраер. В ожидании Америки

Максим Д. Шраер (Maxim D. Shrayer) родился 1967 году в Москве. Вместе с родителями, писателем Давидом Шраером­‐Петровым и переводчицей Эмилией Шраер (Поляк), провел почти девять лет в отказе и в 1987 году эмигрировал в США.

В 1995 году получил докторскую степень в Йельском университете. В настоящее время профессор русистики, англистики и еврейских исследований в Бостонском колледже (Boston College).
Двуязычный автор и переводчик.
По-английски вышла автобиографическая книга «В ожидании Америки» (Waiting for America, 2007) и сборник рассказов «Йом Киппур в Амстердаме» (Yom Kippur in Amsterdam: Stories, 2009). В настоящее время готовится к печати книга «Покидая Россию» (Leaving Russia).

В скором времени «В ожидании Америки» выходит по-русски в Москве в издательстве «Альпина нон-фикшн».

Летом 1987 года двадцатилетний молодой человек, главный герой книги, покидает Москву вместе с родителями и эмигрирует на Запад. Вначале еврейские беженцы попадают в Вену, а потом проводят два транзитных месяца в курортном городке Ладисполи на берегу Тирренского моря — в ожидании американской визы.




Улетающий флейтист

В Венском аэропорту, сразу после того как мы приземлились, я познакомился с молодым беженцем, музыкантом. Он ехал с родителями, младшей сестрой, бабкой и дедом. Они были горскими евреями из Баку. В Вене мы жили в разных пaнсионах. Мой отец, правда, столкнулся с отцом этого молодого музыканта на второй день в Вене в офисе ХИАСа. Их фамилия была Абрамовы, и они держали путь во Флориду, где в Майами их ждали родственники.

Спустя две недели, как мы осели в Ладисполи, я захотел постричься и отправился в парикмахерскую на виа Фиуме, в двух кварталах от нашего дома. За цену стрижки, даже без мытья головы, можно было купить четыре маленьких порции джелато, каждое с тремя разными шариками. Мама расспросила пляжных компатриотов и выяснила, что некто по фамилии Абрамов, бакинский цирюльник, стрижет на дому всего за два доллара — столько стоила одна порция джелато. На следующий день после сиесты, к которой мы уже успели привыкнуть, я пошел стричься в домашнюю цирюльню Абрамова.
Они жили в восточной части центрального квартала Ладисполи, на улице, где стояли небольшие виллы с тенистыми внутренними двориками и разросшимися садами за каменными осыпающимися оградами. В таких виллах многие снимали комнаты. Одна створка зеленых ворот была приоткрыта. Я зашел во внутренний дворик обветшалой виллы. Херувимчик припал пепельными губами к жерлу мертвого фонтанчика. За воротами гоняли сдувшийся мяч полуголые дети, вопя что-то по-русски и на каком-то другом, восточном языке. В дальнем углу двора, под сенью старой айвы, я увидал Абрамова, который брил патлатого мужчину, развалившегося на стуле. Вместо кепки-аэродрома, в которой он запомнился мне в Венском аэропорту, его голова была увенчана светло-серой льняной кепкой. На трехногой табуретке покоился тазик с водой. Дочка Абрамова, не переставая улыбаться, стояла рядом и держала чашу с пеной и полотенце. В двух шагах, под густым сводом виноградных лоз, в старых креслах восседали допотопные прародители семейства. Они сидели точно так, как и в Венском аэропорту, одетые в те же костюмы, включая папаху на голове старца. К поясу черкески был пристегнут кинжал в ножнах. Молча, неподвижно старики взирали на сына, колдующего над настройщиком из Белоруссии, с которым я до этого пересекался в Вене. Подобно лепесткам вишни на землю опадали длинные кудри настройщика. Как лепестки опадающих вишен в русском саду, пронеслось в моей голове. Как лепестки опадающих вишен в Вашингтоне весной, поправил себя я теперешний.

Бакинский цирюльник, как в заправской советской парикмахерской, опрыскал своего клиента чем-то напоминавшим по запаху освежитель воздуха, затем взял деньги и сунул в карман льняных брюк. После чего вставил новую сигарету в угол рта и пригласил меня в кресло. Девочка обернула меня простыней и связала концы где-то на затылке.
— Как будем постригаться? — спросил бакинский цирюльник тихо, словно певец, берегущий свой голос.
— Просто подровнять, — ответил я.
— Я видел твоего отца в Вене, — продолжал цирюльник замогильным голосом. — Приятный человек, образованный.
— Угу.
— А Америке чем думаешь заниматься? — спросил Абрамов, уже орудуя ножницами.
— Пока еще не знаю.
— Не знаешь? — хмыкнул он.
— Учиться, — отвечал я, раздраженный его навязчивостью. — Пробиваться.
— Я вот что тебе скажу, — Абрамов перестал меня стричь, вытер пот со лба белым носовым платком, по размеру напоминающим флаг парламентера, и изрек: — Кто жил там хорошо, тот и здесь будет жить хорошо.

Что я мог противопоставить этой мудрости? Ровным счетом ничего. Оставшееся время мы с Абрамовым промолчали.

Как только я встал со стула, отказавшись от спрыскивания освежителем воздуха, старик в папахе вдруг вскочил со своего кресла, как ванька-встанька, и устремился ко мне. Он говорил по-русски свирепо, с сильным акцентом; слова стучали по зубам, как камни по дну горной речки.
— Ты когда-нибудь слыхал о джухуро, сынок? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
— Панатнэ. Что сейчас знают молодые? Джухуро — так мы зовем себя на нашем языке. Мы, горские евреи. Вы иногда называете нас «таты», это неправильно. Но сами мы зовем себя джухуро. Ты это понял?
— Да, я понял. Мне отец рассказывал о горских евреях.
Старик подтянул ремень и издал чмокающий звук.
— Ты хоть знаешь, что такое аул? — презрительно поинтересовался он.
— Конечно. Это все знают. Аул — тюркское слово, означает «горная деревня».
— Ладно, — продолжал старик. — Тогда знай, что мой род жил в своем ауле с пятого века. А до этого… Мы из потерянных колен Израилевых, вот так, и живем на Кавказе очень давно. Еще раньше, чем азербайджанцы и всякие там другие. В нашем роду все были воинами и виноделами, я последний из них.

Старик заглянул мне в глаза, властно тряхнул головой так, что задел меня своей папахой. Она была теплая, эта папаха, словно бы баран ткнул меня в висок.
— Что твои деды делали в войну? — спросил старый воин.
— Один командовал танковым подразделением, а затем отрядом торпедных катеров, дошел до Кёнигсберга. Другой…
— А я, — прервал старик, колотя себя в грудь сжатым кулаком, — я очищал Кавказ от собак-предателей. Не верь ничему, что теперь говорят. Эти собаки встречали немцев как освободителей. Мы, джухуро, бились против этих псов.

Слюна брызгала изо рта старого воина. Схватив меня за руку, он удерживал ее так, что я не мог пошевелиться, — оттолкнуть этого кавказского патриарха было бы невероятной дерзостью. Видя, что я в его власти, мой горец триумфально перешел от семейной истории к семейным невзгодам. Его сын, бакинский цирюльник, стоящий в тени старой айвы и ожидающий следующего посетителя, курил, не без удовольствия поглядывая на отца. Внучка горца стояла рядом с отцом, держала чашу с пеной и полотенце и улыбалась как деревенская дурочка. Чему и кому она улыбалась?

— Мой сын уехал в город. В Баку, слышал, да? Оттуда возят нефть. Сын открыл цирюльню и жил себе прекрасно, но он захотел еще больше денег и вот потащил нас с собой.
Я уже не искал смысла в его словах и с трудом поддакивал старику.
— Вы, молодые, вы все стадо бездельников. Знаешь моего внука Александра?
— Видел его в аэропорту, мельком. В Вене, когда мы прилетели.
— Александр не мужчина, а тряпка. Вот два других моих внука — они в израильской армии. Это старшего сына, он уехал в Израиль в семидесятых. Они воины, защитники, как полагается в нашем роду. А дочь у меня во Флориде со своим мужем и детьми. У них свое дело, и туда-то мы…. Вах! Что теперь…
Старик зашелся кашлем, выпустив мою руку и футболку.

Я уже расплатился и двинулся в сторону ворот, как вдруг увидел Александра Абрамова, с которым успел обменяться несколькими фразами в Венском аэропорту. Флейтист был в мятой белой футболке и серых в полоску штанах. Он подошел и протянул свою маленькую, будто детскую, руку.
— Давай вместе прогуляемся, — предложил Александр, бережно взяв меня за кисть, и повел через двор на улицу. Дождевые облака цвета морской волны нависли над Ладисполи, когда мы подошли к железнодорожной станции. Мы зашли в тускло освещенное привокзальное заведение. Двое подвыпивших посетителей спорили о политике с длиннорукой, неряшливой женщиной с пережженными пергидролем волосами, стоявшей за прилавком. Мы взяли по бутылке кока-колы и просидели там около часа, пока не закончился летний ливень, загнавший нас в этот грязный бар.

— Мне так стыдно за своих родных, — сказал Александр. — Дед как-то умудрился провезти старый кинжал через все границы. Что он себе думал, старый кретин? Носит на поясе своей идиотской черкески. Говорит, кинжал нужен, чтобы защищать семейную честь. Как я ненавижу все это средневековое варварство, эту его жестокость. Ты знаешь, он ведь убивал людей — за что? А грубые парикмахерские шутки моего отца? Я люблю только маму и младшую сестренку… и… — он замолчал, силясь удержать слезы и выуживая из кармана носовой платок. — Как я мечтаю, чтобы все оставили меня в покое! — закончил он и глубоко затянулся сигаретой.

Нам с Александром не суждено было подружиться. Тем летом мы время от времени обменивались парой слов или рукопожатием на бульваре, но не более того. Единственный наш долгий разговор состоялся в тот июльский день, в баре у железнодорожной станции, под проливным дождем, после того как я постригся у его отца и выслушал лекцию его деда о горских евреях. Александру нужно было выговориться, освободиться от бремени, а я просто попался под руку.
Сам Александр у меня ничего не спрашивал, не интересовался ни моими московскими друзьями, ни моим прошлым. Он задал лишь один вопрос:
— Тебе было трудно в Москве из-за того, что ты еврей?
— Да, нелегко, — ответил я. — временами. Особенно в начальных классах.
Мне не хотелось развивать дальше эту тему, особенно здесь, в дымной и грязной итальянской забегаловке.
— Знаешь, я слышал об этом от других ребят здесь, в Ладисполи.
Под «этим» он имел в виду травлю еврейских детей их сверстниками.
— Я слышал об этом, но лично никогда такого не испытывал. В нашем дворе в Баку все дети играли вместе, все дружили.
Он держал бутылку кока-колы за горлышко большим и указательным пальцами, раскачивая ее в ритм словам.
— Мы все жили большой семьей — азербайджанцы, армяне, русские, украинцы, ашкеназские евреи, горские евреи, да кто угодно. Ты даже не представляешь, какая это была счастливая жизнь. Я не хотел уезжать, я тебе уже говорил. У меня было все, что нужно. Я окончил специальную музыкальную школу для одаренных детей. В Бакинской консерватории занимался у лучших профессоров. Было так хорошо… Когда мы уезжали, весь двор пришел. Мы шли вместе к машинам, обнимались, как братья. Я никогда этого не забуду, слышишь, никогда! И он был там тоже…
— Кто «он»? — спросил я автоматически, не подумав.
— И зачем нужно было уезжать? — стенал Александр, переводя заторможенный взгляд на одного из бурно жестикулирующих пьяниц, облокатившихся на стойку бара. — Я хочу только играть на флейте и быть с ним.

В те времена позднесоветской куртуазности я был крайне наивен в отношении всего, что лежало вне традиционных отношений полов.
— Ты меня понимаешь, друг? — спросил Александр и положил свою ладонь поверх моей, лежавшей на столе, как мертвое животное.
Не обращая внимания на мое изумление, Александр отпил последний глоток кока-колы и сказал:
— Для моих недалеких родителей он был просто азербайджанцем. Для деда-фанатика — мусульманским псом. Но для меня он был Адонис. Понимаешь, Адонис!

Дождь прошел, и сверкающие ладисполийские жабры быстро поглотили остатки влаги. Мы побрели обратно к морю, не говоря друг другу ни слова.


Перевела с английского Маша Аршинова при участии автора

Copyright © Maxim D. Shrayer. All rights reserved.


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе