Абрис темы: российские писатели и поэты пишут об Израиле

Макс Фрай

Это сейчас серьезное отношение к национальному вопросу кажется мне дикостью, а в детстве меня такие вещи очень даже интересовали. Мне в ту пору вообще было интересно все, что, как казалось, отличает одних людей от других. Почти все различия удручали своей дуальностью:
девочки - мальчики, взрослые - дети, блондины - брюнеты, военные - гражданские, - и только национальностей было много, разных и непонятных.

Мне в ту пору казалось, что у меня очень скучная национальность. Русских вокруг было полно и без меня (мне не было известно, что на самом деле папа - поляк, мама - немка, а записи в их паспортах - результат немалых усилий, сделанных давным-давно, безопасности ради).
Впрочем, меня бы эта новость не особо утешила: мы жили в Берлине, и немцев вокруг тоже было много; быть немцем, думалось мне, ничуть не веселее, чем русским. Меня грызла зависть к соседям: монголам и армянам. Мало того, что их было немного, они еще и внешне отличались от "белого большинства". Мне тогда казалось, это большая удача - отличаться от большинства.
Еще была девочка Света Кашина, которая жила через дорогу. Ее папа был мариец, единственный на весь военный городок. Это вообще умереть на месте как круто.

Зато евреев у нас в городке не было. Понятно, я думаю, почему.

Поэтому вышло так, что о существовании такого удивительного явления, как евреи, мне не было известно до третьего класса. Именно тогда меня привезли на так называемую "родину" и отправили в новую школу. В первый же день мое воображение потрясла одна новая одноклассница. Маленькая, изящная, как Дюймовочка из одноименного педофильского, как ясно теперь, мультфильма. С прелестным лицом, огромными глазищами и крупным, как у моих армянских соседей, носом. Ее звали Долли, и это диковинное иностранное имя добило меня окончательно. Было совершенно непонятно, как жить дальше.

В тот же день, или на следующий, Димка, мой новый сосед по парте, шепотом поведал мне, что "Доля" (именно так ее называли одноклассники) - еврейка. Что это такое, мне было неизвестно, но не переспрашивать же. Спрашивать пришлось уже дома, у папы. Папа сказал мне, что евреи - просто национальность, вроде тех же армян. Ничего особенного. Ну, насчет "ничего особенного" у меня было, понятно, свое мнение.

Доля была единственной еврейкой в классе, что для города О. – ситуация почти немыслимая. С другой стороны, у нас школа такая была: не английская, не математическая, зато учились там почти исключительно дети военных и сотрудников пароходства. Долин папа был работником какой-то строительной организации. Уже не помню, как они все назывались - СМУ, что ли? Или еще как-то? До первого родительского собрания он представлялся мне рабочим в каске со шпателем в руке, кладущим кирпичи - ну, как в книжках и в мультфильмах рисовали строителей.
Так мне казалось до конца учебного года, пока дядя Марик собственной персоной не появился на торжественном утреннике, посвященном раздаче табелей.

На нем была рубашка с пиками, трефами, бубнами и червами. С карточными, то есть, мастями, красными и черными, такой рисунок. С огромным отложным воротом (1975 год!) Боже.
Нет во вселенной произведения дизайнерского искусства, которое впечатлило бы меня больше, чем рубашка дяди Марика. Полчаса спустя, когда шок прошел, мне удалось разглядеть очки-"слезки", джинсы и длинные, ниже ушей, волосы. Наверное, из-за волос и очков лицо дяди Марика показалось мне лицом старшеклассника. Папа моей одноклассницы определенно не мог быть таким молодым.

Но он был.

Долина мама - это отдельная песня. Крошечная женщина удивительной красоты. С японским почему-то лицом, в короткой юбке, на немыслимых каких-то платформах. Иных подробностей не помню, помню только собственный восторг, сравнимый, разве что, с впечатлением от посещения
павильона "Тропики" в Берлинском зоопарке, когда мимо меня впервые пролетела птичка-бабочка колибри, а одноклассница Марина завизжала прямо мне в ухо так пронзительно, что по сей день вспомнить страшно.
Мощный, словом, эффект.
- Смотри, во всем американском, - неодобрительно сказала моя мама моему папе, когда Долины родители поднялись, чтобы принять табель из дочкиных рук. - Видно, что евреи.
- Молодые еще, - добродушно отмахнулся папа. - Когда и наряжаться, если деньги есть?

Но маминого ворчания оказалось достаточно, чтобы в моей детской башке родилась диковинная формула: эти люди потому так красивы и не похожи на прочих, что родились евреями. Евреи, - стало мне ясно, - даже круче, чем монголы и армяне. О прочих и говорить смешно.

Потом, конечно, быстро выяснилось, что евреев вокруг довольно много (среди учителей, например), и все они разные. Не все они были красивыми и нарядными, как Доля и ее семейство. Но почти все рано или поздно оказывались в числе моих друзей и доброжелателей - ну, почему-то так все складывалось. Правда, крикучий, вредный, старый и некрасивый завуч Аркадий Исаакович тоже оказался евреем. Это меня смутило, но не очень: дети из тех классов, где он преподавал, говорили, что он на самом деле добрый, почти никогда не вызывает в школу родителей и даже завышает отметки. Только к ору нужно притерпеться, и все хорошо.

Классу к восьмому, когда думать про национальности стало совсем скучно, как раз подоспела дополнительная информация: оказывается, евреев не любят, даже в институты почти не принимают, а уж чтобы в Высшую Мореходку, или в Артиллерийское училище, куда, согласно семейным традициям, стремились почти все мальчики из нашей школы – и вовсе немыслимо.
Поскольку к тому времени мне уже было понятно, что все вокруг устроено неправильно и люди, по большей части, мудаки, бытовой антисемитизм стал для меня наилучшим аргументом в пользу евреев. Если их не любят, обижают и не пускают, значит, они действительно чем-то лучше прочих людей. Не то тайные эльфы, не то потомки атлантов - поди разбери. Но ясно, что дружить с евреями должно быть интереснее, чем с прочими.

К тому времени, как мне удалось понять, что все люди очень разные (а по большому счету, вполне одинаковые) и окончательно забить на национальный вопрос, лица еврейской национальности успели:
- приохотить меня к поэзии и старинной музыке
- разнообразить мой читательский рацион романами Гессе и Вонегута
- разбить мне сердце (2 раза)
- пособить в склеивании разбитого сердца (столько раз, сколько понадобилось)
- приучить меня к передвижению по стране автостопом
- привить вкус к перемене мест
- вообще привить вкус
- дать мне возможность нелегально прирабатывать за деньги (тогда это
называлось "халтура")
- вдохновить меня на занятия живописью
- подарить мне альпинистский пуховик и много других необходимых для
выживания вещей
- научить меня играть в карты (и выигрывать)
- накормить и напоить меня столько раз, что пальцев на всех руках
Авалокитешвары не хватит сосчитать
- снабдить меня таким количеством самиздата, какого, по чести сказать,
хватило бы для воспитания дюжины диссидентов и трех гуру районного
масштаба
- вылечить меня от нескольких болезней
- несколько раз похвалить меня вслух в тех ситуациях, когда мне это
позарез требовалось
- худо-бедно, но вколотить в мою башку английский язык
- дать мне вполне внятные и удовлетворительные ответы на некоторые
неразрешимые "вечные" вопросы, типа "что делать?" и "кто виноват?"

И еще великое множество других прекрасных деяний совершили для меня представители этого библейского народа. Такое впечатление, что других людей вовсе вокруг не было.

Ну, разве только пить меня научил мой собственный польский папа, а водить машину - простой русский мужик с лицом и фигурой Будды. Но это уже совсем другая история.

***

Лев Усыскин

ТАЗЫ-ЕЛ

ЗАЯВЛЕНИЕ
...нижеследующим удостоверяю, что гражданка Сухих Дарья Тимофеевна, в замужестве Лавочкина, приходится мне родной сестрой, с которой и проживал в городе Краснодаре с 1949 года вплоть до призыва на действительную службу в 1965 году, оттарабанив которую по сокращению сроков в Кишлаке Тазы-Ел в автороте, по демобилизации выехал в город Кропоткин, что в Краснодарском крае, имея на руках характеристику и направление для поступления по вольному найму в линейный отдел милиции станции Кавказская-Узловая Скв. ж.д.
Вследствие злоупотребления с малознакомыми попутчиками алкогольных напитков домашней выделки, также и утраты необходимых документов, был снят с перегона Кульсары-Опорная и доставлен в комендатуру станции Бейнеу для выяснения личности, откуда позднее был отправлен по месту жительства родных с целью дальнейшего трудоустройства. Проживая первое время совместно с сестрой и ее мужем, Лавочкиным Сергеем Эмильевичем, с которым она сошлась за время моего отсутствия на воинской службе, имел неоднократные объяснения с родителями, вследствие чего однажды, не выдержав, нанес оскорбление действием младшему сержанту внутренней службы Аракеляну Карену Аванесовичу, за что был подвергнут административному аресту сроком на десять суток.
Позднее вынужден был устроиться рабочим треста озеленения, однако, не чувствуя в себе призвания к работе с посадочным материалом, вскоре уволился и, заняв у вышеуказанного Лавочкина триста двадцать рублей в долг на путевые расходы и первичное обустройство, отбыл в Магаданскую область, поселок Атка, думая наняться в старательскую артель, куда и был принят, но, вскоре, поспорив с председателем артели о перспективах развития профсоюзного движения в некоторых государствах Юго-Восточной Азии, вынужден был уволиться до истечения срока трудового договора и, телеграфировав сестре с просьбой выплатить авиационные расходы, через неделю убыл в Москву.
По прибытии в Москву, в ресторане аэропорта Домодедово завязал знакомство с татарами, предложившими торговать мотылем. Первое время проживал с ними, позднее переехал к гражданке Самариной, с каковой и прожил несколько лет, вплоть до рождения совместного ребенка, после чего был поставлен перед выбором ребром со стороны ее предшествующего мужа и его корешей: либо признание ребенка законным порядком с последующим удержанием алиментов, либо шесть тысяч отступного в течение четырех месяцев, что превышало накопления от мотыля без малого в два с половиной раза.
Принимая во внимание имевшиеся четыре судимости бывшего мужа гражданки Самариной М.Я. (ст. 145 и 206 УК РСФСР) и, среди прочего, профессии обоих его корешей (рабочие треста ритуального обслуживания), принужден был ко второму варианту, по причине чего лишенный подчистую сбережений вернулся на родину с намерениями добрать недостающее.
Тотчас же по приезде в Краснодар имел длинный тяжелый разговор с гражданином Лавочкиным С.Э., занимавшим в то время должность главного инженера участка, с целью заручиться у него двумя тысячами шестьюстами рублями под честное слово родственного человека, однако же оказался втянут в обострение, в ходе которого гражданин Лавочкин выказал себя задетым национального еврейского чувства и указал мне на дверь, если бы не сестра. После, впрочем, сошлись на цифре тысяча триста - в дальнейшем сестрина семья, включая свекровь и малую племянницу, неоднократно попрекали меня тунеядцем, чинили препятствия при отправлении досуга, а также ложно обвинили в продаже через систему комиссионной торговли собрания сочинений писателя Паустовского в семи томах, которые все равно никто не читал.
Также сообщаю, что с января 1976 года находился в Томске, сперва работал по контракту вахтового метода в управлении механизации, после - оператором котельной и на других должностях городского хозяйства, откуда был уволен, подпав под ужесточение паспортного режима.
Сообщаю, что все это время связь с сестрой поддерживал, преимущественно посредством разного рода почтовых отправлений праздничного характера - также, время от времени, и посылок, высылаемых на мое имя с дарами природы Краснодарского края: в Томске черешня попадается два раза в году, какую у нас даже муха стороной облетит.
В соответствии со всем вышесказанным прошу дать ход представленным документам и разрешить мне выезд на постоянное местожительства в государство Израиль, город Хайфа, с целью воссоединения семейств с родственниками, каковыми для меня являются Лавочкин С.Э., 1942 г.р., Лавочкина Д.Т., 1949 г.р., Лавочкина Е.С., 1969 г.р. и Гинзбург С.И., 1926 г.р., также подавшие выездные документы шестого числа сего месяца на имя Президиума Верховного Совета СССР. Впредь обязуюсь не выдвигать претензии обеспечения права на труд советского правительства, также в случае вооруженного конфликта государства Израиль с Союзом либо с братским Иорданским народом Палестины, обещаю сохранять личный нейтралитет и невмешательство хода боевых действий.
В случае же невозможности удовлетворения вышеизложенного ходатайства, прошу тогда предоставить мне право прописки на освобождаемой родственниками жилплощади по адресу: 350000, г. Краснодар, ул...............................................


***

Ксения Щербино

1. ГОЛЕМ

ГОЛЕМ, в еврейских фольклорных преданиях оживляемый магическими средствами глиняный великан, который послушно исполняет порученную ему работу, но может выйти из-под контроля своего создателя и погубить его.

Я был создан, как все, из меда и молока, плоть моя – плоть глины, а кровь – кровь винограда, раздавленного в руке, и мне легко, и голова кружится, когда вокруг тьма и мед, и кто-то берет меня в руки и выдавливает глаза, и я прозрел, как прозревают те, кто с рождения слеп, и тот, кто сделал это со мной, сказал, но я не понял. Его язык – расписная гладь, рябь на воде, его язык певчего клокотанья в груди дрозда, и я не знаю, о чем он, но точно не о любви и милости. Но я покорюсь, и мы идем, его живое, мое терракотовое плечо, и мы молчим ни о чем. У него из-под пол пальто розы сыпятся и фиалки, нечеловечий сад, а я никто, у меня даже нет плаща, ибо он – жизнь, ему есть что прикрывать, а я – кирпич, глина, восставшая из руки, глина, не умеющая ни лгать, ни говорить, глина, не чуящая, что такое кровь, впитывающая его слова, повторяющая его жест и даже мимику лицевых швов.

И я говорю: одень меня, хотя бы одень, а он молчит, в его глазах лед. И он говорит: учись убивать врагов, это нужно стране. Учись вытягивать плеть из собственных жил и этой плетью себя стегать; это тоже нужно стране. Еще учись побеждать, с этого часа неумолимо движим вперед, кто бы там ни стоял на пути; если надо, ложись плашмя, если надо, рвись напролом, у тебя ни матери, ни отца, так что никого не жалей. Обо мне не думай никак, я такой же, как ты, разве что не могу напролом, у меня дом, жена, трое детей. Иди вперед, а кто спросит, не отвечай, впрочем, твой рот зашит, нелепо, но пусть уж так. На лбу у тебя знак, по нему узнают враги, друзей у тебя нет. Впрочем, и жизни нет, есть только я, я вывел тебя на свет, ты рожден убивать.
И я говорю: пожалуйста, отпусти, я никому не скажу. Как я могу убивать, не понимая, зачем, для меня вы все на одно лицо, у вас у всех нежная кожа и золотой пушок, и мышцы ходят качелями так-на-так, и глаза с золотым ободком. Что мне страна, если у меня никого нет, что мне страна, из чьей глины я был создан тобой, чей виноград бежит по моим следам, чья вода клокочет в моей груди. И он говорит, ты нужен своей стране, а иначе рассыплется остов, тебе не дано слов, чтобы понять зачем, так что молчи.
И я шел убивать, мой кулак входил в плоть врага, мягче, чем в пух, и я считаю до трех, прежде чем отпустить, а у меня все тело сплошная кость, и что они мне – если все на одно лицо и глины моей в них нет.
А дальше не помню, помню, я шел убивать, но однажды в доме увидел ее, маленькую, белую, с фарфоровым злым лицом, голубые глаза. Она не ходит, не говорит, не может закрыть глаза. Говорит только «ма-ма» и то невпопад, впрочем, может быть, это такой язык. У нее спутаны волосы, как у всех, и туфельки одной нет, ее невозможно любить, я не знаю, сколько ей лет, наверное, еще девочка, наверное, ей темно, она боится, потому и молчит. У нее есть платье из шелка и в кружевах, еще у нее такая усталость в глазах, и маленький рот, и маленький белый лоб, а во лбу нет знака. Я хотел бы ее качать, как младенца, свернуть в кулек вышитых одеял и качать, а потом она вырастет и станет еще сильней. Заплетет косу, завертит вокруг алый бант, и я думаю, нам будет хорошо. Она же вырастет, я ее научу, что значит глина и что значит виноград, и наши дети будут мед с молоком. И я думаю, у меня будет дом, жена, но тут приходит тот, первый, и ей разбивает лицо. Офицер, кирзовые сапоги, молчи, говорит, дан приказ никого не щадить, да некого, все ушли, а это что? А у нее лицо на осколки, фарфоровая кожа, вдребезги – не спасти, и я не выдержал и со всей дури его, даром, что из плоти, а не из глины, как мы, и он в кровь, и он в визг, и он говорит, да я тебя, тварь, а я не тварь, я не могу дышать. Он только что отобрал жизнь, надежду на вздох, и дело не в том, что сейчас я снова стану землей, в конце концов, и он станет землей, и в этом мы не так далеки. А жаль, что она – лен и фарфор, насквозь хрупкая и насквозь сон, ее уже не вернуть. А я даже не знаю, между кем и кем война, но не все ли теперь равно.

2. ДИБУК

ДИБУК, в древнееврейских приданиях дух умершего, беспокоящий живых своим появлением или даже вселяющийся в живого человека.

А мне кажется, что я дибук, что я повторяю судьбу своей прабабки, у нее, кстати, был муж-русский и любовник-поляк, или, наоборот, муж-поляк и любовник-русский, но это неважно, зато они умерли в один день, и муж, и любовник, а может, это бабушка придумала, она любила красивые истории про себя рассказывать. Я от нее это унаследовала, сижу тут с Бартеком, он напротив сидит, встать, говорю, в присутствии потомка Ягеллона. Сама не знаю, почему это у меня вдруг вылетело, встать, говорю, я пра-пра-пра Ягеллона, и он отшучивается, но встает, и в глазах – какое-то уважение на всякий случай, а вдруг и правда пра-пра-пра Ягеллона, кто их разберет, этих русских, где они спьяну, а где правду болтают, а если правду, то разве можно сидеть в моем присутствии? Встать, я тебе говорю, чучело полоньское, и какая разница, чья я внучка – Ядвиги или Екатерины, но стоять тебе не перестоять в моем присутствии, пока ноги не подкосятся.
А я потом еще раз соврала, уже Каролине, пока мы в Макдональдсе о рыцарях рассуждали. Она мне рассказывает, как в детстве ездила к тете в деревню, обряжали ее в шелковую рубашку, и сидела она пол-вечера у окошка и ждала, что рыцарь ее приедет, на коне, конечно, белом, но мы-то, русские, знаем, что рыцари на конях давно не приезжают, верней, не на конях, и не к нам, это к прабабке моей, что в мужьях и любовниках запуталась и родилась в Варшаве, той прабабке, которая двоится у меня в памяти, чтобы доказать польское мое происхождение, к той ездили. К ней нельзя было не приехать, такая она была. К ней без рук, без ног, а ездили бы, и стояли, как вкопанные, и слова сказать не смели, ни вдоль, ни поперек, и она ни слова не вымолвит, только сверкнет глазами, поведет плечом, и тут уж, с конем, без коня, а поедешь, потому что света белого видеть после нее не хочется. И тут я подумала про нее и говорю, а что, Каро, если мой род к Ягеллонам восходит, мало ли, какими там путями окольными, но есть семейное предание у нас, и очень им прабабка моя гордилась, потому и не выходила замуж до революции, себя боялась запачкать, а потом пришлось за кого попало, так она ни ему, ни себе это не простила, в любовниках у нее граф Н-ский ходил, его отец мой еще помнит, а до этого у нее еще кто-то был, который умер в один день с мужем ее, война же была, и неизвестно, по кому она соблюдала траур. Странная она была, она со мной, двухлеткой, на вы разговаривала, и все по-французски, вы, говорит, Ксения, пур гран или пур пети хотите, и чтобы я не слышала от вас этого вульгарного русского. Она только в старости отошла от своего высокомерия, отплакала, говорит, и никто так и не узнал, по мужу, по любовнику или по себе она тосковала, только, говорит, век мой кончился тогда, когда русский солдатик Петька раздавил сапогом фарфоровое личико моей куклы в Варшаве, тогда и кончился, а она из окна почтовой кареты все смотрела и плакала, хотя про карету это я, наверно, уже придумала, но кукла была, и брат был, в пажеском корпусе, в бархатных штанишках, с локонами льняными, сам куколка, а не мальчик, но умер рано, и кукол ненавидел, все им лица фарфоровые бил, а потом кричал: смотри, Натка, мертвые твои куклы, так и умер рано, шестнадцати не было ему, страшно умер, прабабка сначала смеялась жутко так, тихо, мол-де, отомстились ему мои куклы, а потом говорит, не могу я без него, и вышла замуж непонятно за кого, чтобы выжить, и никогда этого не простила. Ни себе, ни мужу, ни братику мертвому, ни одному из любовников своих. Мне только простила, потому как я на свет появилась, когда ей уже за восемьдесят было, она уже отплакала свое, она уже любить захотела, и привычки у нее остались, коммунистами не вытравленные, кружевные воротнички и маникюр, сто лет, а маникюр идеальный, и губы подведены, и любила она только папу моего, он брата ей напоминал, и меня, как фарфоровую куклу, а меня она учила: вы, говорит, Ксеня, помните, что кровь в вас королевская, неправду говорят, что голубая она, черная она, страшная, тяжелая, но не повторяйте моих ошибок, не разбавляйте ее, ибо не даст это счастья ни вам, ни детям вашим, ибо не смешиваются крови, не забывают прошлого, не прощают нам жизни нашей, и, кто знает, может, и бог в крови обретается, а вы, я знаю, никого счастливой не сделаете, у вас дар - несчастье приносить, как и у меня, и никто вам этого несчастья не простит. Бойтесь тех, кого вы любите, а тех, кто вас любит, бегите, как черт ладана, ибо не простят они вам своей любви, как мне, мне ни разу не простили.
Я тогда маленькая была, а она старая уже, и между нами установилось то полное непонимание, которое каждой стороной толкуется как редкостное доверие.


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе