Умер Григорий Дашевский

17 декабря 2013
Умер Григорий Дашевский, поэт, переводчик, литературный критик, преподаватель. Ему было 49 лет.

Когда в июле этого года умер Илья Сегалович, Дашевский написал в фейсбуке: «Я читаю сейчас отклики на смерть Ильи Сегаловича (с которым мне очень жаль, что не был знаком) — и нет никакой разницы с тем, что я о нем слышал раньше, когда он был жив. Кажется, что он и при жизни был людям виден так же отчетливо, как нам обычно человека показывает только похоронная обостренность чувств». Теперь мы говорим то же самое про Григория Дашевского.

Он переводил с немецкого, английского, французского, латыни; в его переводах вышли тексты Ханны Арендт, Роберта Пенна Уоррена, Олдоса Хаксли, Катулла, Иосифа Бродского, Владимира Набокова, Карла Барта, многих других. Он не просто переводил с одного языка на другой, он преодолевал хронологическую дистанцию, прокидывал лингвистический мостик между эпохами. Лауреат премий Мориса Ваксмахера и Андрея Белого.

Литературный критик не только современной литературы, острый, ясный, убедительный. Вот в программе «Школа злословия» он среди прочего говорит о Северянине и его кружевах, так и не утвердившихся в культурном поле, трагически превратившихся в самопародию.



А вот важная цитата из программного текста о том, как читать современную поэзию:

«Правильный читатель стихов — это параноик. Это человек, который неотвязно думает о какой-то важной для него вещи — как тот, кто находится в тюрьме и думает о побеге. Он все рассматривает с этой точки зрения: эта вещь может быть инструментом для подкопа, через это окно можно вылезти, этого охранника можно подкупить. А если он зайдет туда как инспектор — он увидит что-то другое, скажем, нарушение порядка, а если как праздный турист — он увидит только то, что отличается от его прежних представлений, или то, что ему показывают. Читатель, который не воспринимает того, что нам кажется сокровищами поэзии, — это просто человек без собственной, параноидальной и почти агрессивной мысли о чем-то лично для него наиважнейшем — как, скажем, мысль о судьбе государства для читателя Горация или мысль о своем Я для читателя романтической поэзии. Чем сильнее в человеке эта мысль, тем более в далеких от него, неясно о чем говорящих или говорящих будто бы совсем не о том текстах он готов увидеть на нее ответ. Нам всем это знакомо по критическим моментам жизни: когда мы ждем ответа на жизненно важный вопрос от врача или от любимого существа, то мы во всем видим знаки: да или нет. Чем мы напряженнее об этом думаем, тем больше видим подсказок, а для человека равнодушного ответом будет только собственно письмо от самого врача. Так вот, современная поэзия рассчитана на людей с массой разных, заранее не условленных между автором и читателем жгучих вопросов».


О Григории Дашевском

Михаил Айзенберг, поэт:


Это был один из лучших людей, которых я видел в жизни. И один из самых умных людей в стране. Такое сочетание кажется нереальным, но это так. Нам, знавшим его, невероятно повезло. Тем ужаснее потеря.

Из своей личной подборки стихотворений Дашевского Айзенберг процитировал три:

Ни себя, ни людей
нету здесь, не бывает.
Заповедь озаряет
сныть, лопух, комара.

Ноет слабое пенье,
невидимка-пила:
будто пилит злодей,
а невинный страдает,
побледнев добела.

Но закон без людей
на безлюдьи сияет:
здесь ни зла, ни терпенья,
ни лица –- лишь мерцает
крылышко комара.


***


НЕСКУЧНЫЙ САД (3)

1
Мы на воздух выйдем,
там поговорим.
Воздух, ты невидим,
как чужое сердце,
и до гроба верен.
Ты, по крайней мере,
будешь рад согреться
голосом моим.

2
Ты весною ранней
в пустоте весенней,
как оно, изранен
иглами рассвета
или голых веток
и перемещеньем
нескольких теней
от прохожих редких,
например, моей.

3
Кто жесток, кто жалок,
номер чьей-то тени --
совесть, чьей-то -- страсть.
Волею-неволей,
угрызеньем, жалом
если тень проколет
сердце –- впечатленье,
что она всего лишь
часть, его же часть.

4
Пасмурно по спальням,
только кухонь рамы
разом озарились
в населенной нами
каменной рекламе
счастья или зла.
Жизнь моя хранилась
не в моем, а в дальнем
сердце, как игла.

5
И о той, кто плачет,
говоря так долго:
заступи, помилуй,
говорил я, значит:
хоть мою иголку
затупи, сломай.

Но не ты, прозрачный,
а неона жила,
буквами мигай.

1991, 1994


У МЕТРО

 — Посмотри, не мелькнуло ли да
в как всегда опоздавших глазах?
 — Нет, там карий закат, иногда
светло-карий же страх.

 — Дай пройти ее тихим слезам,
фразам, паузам, пережидай,
как не тех, поднимавшихся там,
пропускал, пропускай.

 — Но пока оно не раздалось
и пока я не встретился с ним,
от не тех, от молчанья, от слез
разве я отличим?

 — Оттого-то с нее не своди,
словно с лестницы, пристальных глаз:
не блеснет ли оно посреди
снизу хлынувших нас?

 — Ты как будто имеешь в виду,
что и клятва клянется придти
в сердце пообещавшей приду
около девяти
.

 — Для меня и для медлящих клятв
нету этого сердца милей:
так прилежнее, жалобней взгляд:
с ними свидимся с ней.

 — Но привыкнув к навеки, к навек,
им и жизнь проволынить не жаль:
мил — не мил, что для них человек,
вздохи или печаль?

 — Ждать и жить — это только предлог
для отвода неведомо чьих,
чтобы ты не спускать с нее мог
глаз невечных своих.

Сентябрь 1990
***

Виктор Сонькин, переводчик и журналист:

Я долго искал и не смог найти фрагмент из сетевой дискуссии, где у кого-то — мне казалось, что у Сергея Кузнецова — шел обычный разговор про российские девяностые, с обычными полюсами (от «эпоха свободы» до «эпоха позора»). Я почти никогда в таких дискуссиях не мог ни за что зацепиться, потому что то и дело как о повседневности начинали говорить о вещах, которые я, живший в России в девяностые, не только никогда не видел, но и не догадывался об их существовании. И вот в этой дискуссии появился Гриша Дашевский и сказал, что это было время такой раздробленности общества и общественного сознания, что единой картины и не может быть — девяностые у каждого свои.

Этот удивительный, надмирный без высокомерия, взгляд, который мог пристыдить спорящих и научить настоящему, не показному, а интеллектуальному смирению — то качество, которого нам страшно не хватает, а теперь, без Дашевского, будет не хватать еще больше.

Мое любимое его стихотворение — «Маны не ноль» не цитирую, оно большое, но поиск его легко ищет. Это перевод из Проперция, именно перевод, но не только с латинского на русский, а и из I века до н. э. в XXI век. Таких попыток было много, удачные — единичны.

А еще он был едва ли не единственным критиком перевода в нашей литературной среде — человеком, которого эта проблема интересовала не на поверхностном уровне, а концептуально и который при этом умел о ней рассказать читателю.

Вот запись встречи Григория Дашевского со слушателями нашего переводческого семинара. В основном — разбор одного стихотворения Катулла.




Кирилл Осповат, филолог:

Григорий Дашевский приходился мне университетским учителем, Григорием Михайловичем, когда-то он читал с нами Горация. Его неакадемический разговор о самых разных текстах тоже звучал характерным сочетанием дружелюбия к не совсем посвященным с полновесной ответственностью за накопленное знание и выработанную мысль — сочетанием, благодаря которому воспроизводится со времен Сократа самая требовательная наука. Иногда почти физически ощущаемая гениальность его речи, подобно силе спортсмена, была эффектом наглядного исполнения мысли в движении одновременно умело-целеустремленном и мимолетно-непредсказуемом. Нет языка говорить о его болезни, но он казался на ее фоне образцом суверенитета ума и воли.

Олег Лекманов, филолог :

Гриша Дашевский был одним из лучших людей, которых я знал. Поставленный внешними обстоятельствами в очень, очень трудные условия, он никогда не жаловался, но никогда и не делал вида, что ему живется легко. Он шутил, выпивал, внимательно читал, насмешничал, негодовал, восхищался, опять негодовал и невозможно было не любоваться на него, на его прекрасное, мерцающее, как лучшие портреты Ван дер Вейдена, лицо. С Гришиными критическими оценками можно было не соглашаться, но нельзя было не принимать их в расчет. А ведь он еще был замечательным поэтом, переводчиком, знатоком античности, преподавателем. Трудно писать, слезы застилают глаза, какое это ужасное слово — «был». Прости нас, Гриша!

Саша Финогенова, студентка РГГУ 1992-1997 гг.
переводчик, редактор:

Дашевский...
Те, кто, как я, узнали Григория Михайловича, Гришу, в самом начале взрослой жизни – лет в 18 – никогда не забудут это ощущение света и открывшегося вдруг огромного мира, возникающего от одного его точного слова. А иногда даже взгляда. Он совершенно особенный, этот взгляд, посмотрите на любую фотографию.
Он преподавал нам, студентам истфила РГГУ, латынь в 1992-1997 годах. С тех пор наше общение не прекращалось, только поменяло немного градус. На дружеский. И эта его, Дашевского, латынь, открыла нам ослепительную и такую воздушную, ясную античную поэзию, нисколько не похожую на застывшие, многотонно-мраморные строки переводов XIX века. Он оживлял все слова и понятия, к которым обращал своё внимание, вот именно.
Я думаю, его влияние на людей именно как учителя-друга, и не только на своих студентов, но на всех, кто оказывался в его орбите, неизмеримо. Его вдумчивые расспросы о твоих сомнениях или переживаниях, как и удивительно последовательный интерес к твоим первым текстам, работам, стихам – у каждого своё – можно объяснить только этим уникальным даром, разглядеть и полюбить человека, просто. Не могу припомнить, чтобы он с кем-то разговаривал формально, без «включения». Это сразу заметно по любому его тексту, критическому, художественному ли. Отсутствие штампов, отвращение к ним, - такая вот редкая бесценная черта Грищи.
Его советы и размышления о людях прежде всего – в литературе, политике, любви, дружбе, религии – живут в нас, его друзьях и коллегах, они постоянно пульсируют, не дают покоя, побуждают к новым мыслям и поступкам.
Нет, совсем не верится в его уход.
...И мы так и не перешли на «ты».



     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе