Жизнь за демократию

Тамара Ляленкова 28 октября 2008
«Подобно вере в Бога, вера в демократию может привести к разным последствиям. За демократические идеалы люди отдавали жизнь, за эти же идеалы они лишали жизни себе подобных».

Максим, почему вы, художник, взялись за подобного рода – не то эссеистика, не то публицистика – труд? И, главное, почему предметом всестороннего изучения стала именно демократия?

Я не считаю себя художником больше, чем писателем. Сколько себя помню, я знал, что буду писать, а ремесло художника просто давало возможность заработать на жизнь. Что касается книжки, то в ней – и этим она, по-моему, интересна – взят феномен демократии как идеал и как цель развития человечества, а также ее практическое воплощение, ее история. Что именно и каким образом менялось в представлении людей о демократии, как использовалась эта доктрина властителями мира для оболванивания людей, как она мимикрировала, перерождалась, какие механизмы внутри нее существенны для того, чтобы она могла править миром и т.д. Кроме разного другого, я произнес в этой книге следующее: искусство демократии и эстетика демократии – это авангард. Точно так же, как есть искусство социализма, есть искусство капитализма, есть искусство абсолютизма; каждая эпоха рождает свое искусство. В отношении авангарда, правда, существует некоторая путаница в терминах, и в статье "Шестая колонна" так же, как и понятие «демократия», я разбираю авангард, что это, собственно, такое. Я думаю, что демократия имманентна авангарду, а авангард имманентен демократии, это такой конгломерат понятий, одно служит другому, они взаимосвязаны.

Максим КанторВсегда, когда мы говорим об авангарде, мы употребляем множество имен, и возникает словесная и понятийная мешанина из Мандельштама, который к авангарду никакого отношения не имел, из Малевича, который есть чистый авангард, из Петрова-Водкина, который все эти квадратики ненавидел, и других. Все они жили в одно и то же время, но все они представляли собой совершенно разное, и, изучая двадцатые годы, мы влипаем в неразбериху. Невозможно этим заниматься и хоть единожды не дифференцировать, не разобрать, что именно является составными частями авангарда, каков его химический анализ и что в нем такого радикального. Эти люди точно не ездили на фронт, они точно никогда не помогали больным, они, разумеется, никогда не жертвовали собой во имя чего-то. Убивали совершенно других людей. Никого из авангардистов никогда, ни при какой погоде не трогали, наоборот, они всегда и во всех странах воспевали правящий режим. Никто из них не пострадал. Когда мы говорим о жертвах, о Гумилеве, о Мандельштаме, о Булгакове, об Ахматовой и других, то надо учитывать, что они авангардистами не были. Но никто не трогал ни Малевича, ни Родченко. Наоборот, Родченко, равно как и певцы Третьего рейха, воспевал парады физкультурников, будучи еще более социалистическим, чем Дейнека. Это такой чудовищный социалистический китч. Но когда все искусство рассматривается в одной каше, под одной скорлупой с невероятно трагической историей двадцатых годов, то авангард вольно или невольно, а, скорее всего, вольно, использует и присваивает себе опыт гуманистического искусства. И эта аберрация произошла исторически – точно так же, как с понятием демократии, которая в какой-то момент в противостоянии себе же самой в лице фашистских доктрин, стала восприниматься как справедливость и гуманизм, хотя никогда не обещала ни того ни другого.

М.Кантор. Из проекта "Новая империя" (репродукции с сайта krokingallery.com)Авангард есть рабочий инструмент демократического общества. Это, если угодно, такая же сигнальная система, как флажки на флоте. Как матрос с корабля на корабль, подаются знаки, как управлять толпой. Невозможно управлять толпой, оперируя картинами Рембрандта, не получится. Картина Рембрандта или Петрова-Водкина адресована одному человеку, вы не сможете разжечь инстинкт тысяч на площадях, показывая "Возвращение блудного сына", массы не придут в энтузиазм. А показывая красные и черные квадратики – легко. Собственно, это и происходило, это и происходит.

Теперь авангард стал салонным. Мы все сейчас свидетели, наблюдатели, восторженные зрители того, как авангард присвоил себе все функции салонного, академического, развлекательного, декоративного искусства. Он стал образом жизни демократической элиты, он стал рыночным эквивалентом золота, пудры, еще чего-то. То есть он стал самым продажным, самым мыльным, самым ничтожным из возможных искусств. Сейчас проходит выставка Кабакова в музее Абрамовича. Казалось бы, надо еще дожить до тех пор, чтобы такие символы пришли, стали полнозвучны. Но вот они пришли, и никто их не воспринимает как окончательный приговор. В музее Абрамовича... тот, кто протестовал против cоветской власти... Но он не протестовал! Потому он и в музее Абрамовича. Наконец все соединилось, все вошло втулка во втулку, надо только смотреть и не отворачиваться: вот что произошло с авангардом и демократией. Именно потому, что авангард совершенно бездуховное, чудовищное, языческое искусство, созданное людьми, как правило, очень нехорошими, недобрыми для нужд жестоких правителей. Это военное искусство, оно не революционное – оно военное, придуманное для того, чтобы манипулировать толпой, а не для того, чтобы звать к хорошему против плохого. Вот за этим квадратики и рисовались, за этим и сейчас рисуются разные развлекательные штучки, просто теперь они развлекают уже победителей. Это, конечно, неприятная правда, но правда.

Вы считаете, что искусство, эстетика не только отражают существующую действительность, но самым непосредственным образом влияют на нее? Это, в частности, следует из вашей статьи, в которой говорится о постмодернизме.

Постмодернизм уже ушел, его больше не существует, про него актуально было бы говорить пять, десять лет назад. Но сейчас, когда постмодернизм уже пройденный этап и из него уже сложилась современная демократическая империя, он оказался невостребованным и певцы постмодернизма никому не нужны, они пенсионеры. Теперь нужны декораторы, нужны воспеватели подвигов, теперь идет другая история, и постмодернизм почил в бозе, его нет.

Конечно, то, что мы имеем, выросло именно из его релятивизма, из бесконечного соглашательства, из боязни прямой речи, прямой фразы, из желания пошутить вместо того, чтобы сказать искренне и точно. Из принятого положения о том, что цинизм и усмешка лучше, чем серьезная правда. Всем казалось, что это гарантия того, чтобы не влипнуть еще раз в диктатуру. Но постепенно это стало образом существования, безответственного существования большинства, если не всей, интеллигенции. А начальство тоже не прочь пошутить, причем шутит оно гораздо лучше. И в конце концов так пошутило, что шутки интеллигенции оказались даже и неуместны – начальство не перешутишь. И все закончилось. А когда потребовалось сказать что-то важное поперек происходящему, то оказалось, что и говорить-то разучились. Думать разучились, рисовать разучились, писать не умеем. Есть такое фасеточное зрение, как у мухи, она фрагментиками видит, и вот от такого фасеточного понимания реальности произошло размыливание понятия интеллекта. Оно просто уже и не существует, не осталось носителя такого. Остался индивид, персонаж городской жизни, который, в общем, интеллигентный, в штанах, в очках и говорит слово «Мандельштам», но это и все. Он в принципе не образованный, он знает кусочками, он что-то читал, но не помнит почему. Вот из этого материала и слеплена интеллигенция. Она потянулась к начальству, потому что начальство, как и интеллигенция, тоже любит заграницу, тоже любит Запад. Состоялся трогательный альянс: все стали менеджерами или редакторами глянцевых журналов, все пишут колонки – это какое-то бесконечное длительное позорище, и этим все завершилось, как говорится, весь пар ушел в свисток. Но постмодернизм ни к чему другому привести и не мог. Многие, и я в их числе, 20 лет назад предупреждали, что из него соткется другая власть. Она из него и сделалась, а все эти ребята превратились в лакеев, весь наш современный, так называемый авангард – просто салонная обслуга власти. Разницы между ними и Церетели нет ни малейшей.

Вы с легкостью ссылаетесь на авторитеты, будь то Лукиан или Бердяев, и в тоже время цитируете неизвестных людей, представляя их лаконично: "один мой знакомый". В тексте это создает некоторую многоголосицу. Это умышленный прием или способ вашего мышления?

Просто на знакомых я не ссылаюсь, я ссылаюсь на друзей, которые мне дороги. Ну да, это такой способ и стиль мышления, я не делю мысль на авторитетную и не авторитетную. Когда я говорю, что допустим, Платон, Бердяев или Лукиан что-то сказали, я это говорю не потому, что считаю их авторитетами, а потому, что мне эта мысль нравится. Меня с детства раздражало, когда мне приводили чью-то цитату как авторитетную, и тем самым неопровержимую. И я всегда говорил: ну и что, если Н.Н. сказал так, а я думаю иначе, то почему Н.Н. прав, а я нет? Для меня мнение Сергея Шкунаева, моего дорогого друга, или покойного Александра Александровича Зиновьева, тоже моего друга, не менее ценно, чем мнение Платона или Гегеля. Не вижу и не хочу видеть в области мысли генералитета, его не может быть. То, что Шпет, или Франк, или Бердяев сказали так, а я говорю иначе, не значит, что они правы. Это не значит также, что я прав, это значит только, что с ними можно беседовать, как с равными. Мне, наверное, повезло, потому что я вырос в очень специальной семье, где с детства читали и где в четырех поколениях книжки были привычными. Я – благодаря брату, отцу и деду, и всей родне – читал больше, чем обычный ребенок, и это вошло в мой обиход.

Статья «Еврейский вопрос» начинается как зарисовка, как случайный разговор в кафе. Потом вы очень легко из кафе перемещаетесь в литературно-стилистическом отношении совершенно иное пространство. Это способ вашего литературного существования?

Я писатель, но не писатель художественной прозы. Я даже не знаю, как именно квалифицировать свое писательство в принципе. Я постарался придумать, найти такой способ рассказа и такую интонацию изложения, которая сочетала бы в себе и фикшн, художественную историю, но и философствование, если угодно. Причем это не должно чередоваться, а должно происходить органично, как в беседе. И когда я разговариваю с друзьями, то мы начинаем примерно так: с какой-то бытовой мелочи, потом переходим на общие, может быть, метафизические вопросы, потом с них опять сворачиваем в быт, и это естественно, легко, именно так и ткется беседа. Для меня образцом такой драматургии является Платон, потому что, помимо всего прочего, это хорошие застольные беседы. Всякий диалог начинается с бытовой сцены и в дальнейшем персонажей, которые говорят, мы представляем за столом с чашкой в руках, их реакции очень сценичны и соответствуют характеру говоримого ими. Ведь Платон, в том числе, и художественное чтение. Мне очень хотелось добиться такой плоти словесной. Чтобы это было художественно, но в то же время легко переходило на философское или политическое рассуждение. Этого же я, собственно, хочу и в картинах.

Я думаю, что в каждом образе существует несколько уровней прочтения: есть бытовой, есть символический, есть метафизический и т. д. Хорошо, когда все эти уровни прочтения учтены, и хорошо, когда нет грани между художественным и философским, между твоим знакомым и Шекспиром.

Еврейской теме вы посвятили отдельную главу. Говорит ли это об ее актуальности для вас?

Я наполовину еврей, наполовину русский, и не чувствую себя ни тем, ни другим, и если какие-то нации активно не люблю, то именно эти. Мне никогда не хотелось быть ангажированным какой-то нацией, никогда. Всякий раз, когда я попадал в антисемитскую компанию, я чувствовал оскорбление еврейской нации, когда я попал в сионистскую компанию, я немедленно чувствовал себя русским, на что гораздо больше оснований, поскольку я вырос в России, говорю по-русски и чувствую себя русским писателем. Это в какой-то степени вопрос человеческого достоинства: хочет ли он себя ассоциировать с нацией или нет.

В статье я говорил не об ощущениях еврея, не о том, что такое есть антисемитизм, я писал о том, как проблема еврейства была использована новым миром для механистического движения цивилизации. И о том, что существовали, как минимум, две доктрины, которые были произведены еврейством: это марксизм, который убеждал, что нация должна быть нивелирована и что надо не евреям объединяться, а неимущим и пролетариям, и сионизм, который возник ровно в те же самые годы и призывал именно к еврейскому возрождению и объединению. Надо себе однажды представить, что оба эти течения возникли и жили одновременно, и тогдашняя прогрессивная мысль, такая гуманистическая, демократическая, марксизм отвергла, объявив его тоталитаризмом, а поддержала сионизм, который является крайне локальным учением по отношению к проекту Маркса. Вообразить себе, как Маркс отреагировал бы на арабо-израильский конфликт довольно просто: он сказал бы, нечего вам ссориться, а надо объединиться и все эти нефтяные скважины отдать неимущим.

Я писал примерно об этом, но несколько шире, на примере библейских текстов что-то доказывал и показывал. Библию я считаю в каком-то смысле парадигмой истории, на ней очень легко показывать, как и что происходило. Мне всегда было интересно, почему возник Израиль – ведь те люди, которые его организовывали, были людьми вообще-то не симпатизирующими евреям. Ни Черчилль, ни Сталин, ни Вышинский, который объявлял о его создании, ни Громыко. Зачем они это сделали? А сделали затем, что такого рода объединение было антиинтернациональным. Создание государства Израиль после Второй мировой войны положило предел идее интернационализма. Вопрос в том, что такое еврейская идея. Может быть, это соединение того и другого, что, собственно, и являет нам комбинация Ветхого и Нового заветов. Само поновление завета есть поновление национальной идеи интернациональной. И, если эта идея положена в комбинацию Ветхого и Нового завета, то, вероятно, в этой целостности и следует ее воспринимать, а не отталкивать одно от другого. Статья, отчасти, про это. Против спекуляции на еврейские темы.


    • Выше стропила, плотники

      Сегодня / Нон-фикшн Дина Суворова 20 октября 2008

      Максим Кантор предлагает говорить не о правах и свободе, а об ответственности и служении долгу, будь то в искусстве, в любви или в чем угодно еще: «Самовыражение – занятие для барышень-авангардисток. Можно только выполнять свой долг, этого и для любви, и для истории достаточно».

     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе