Дело было в Яффо, у Никаноровых ворот, где никаких особых ворот нет. Такое название дали узенькой извилистой улочке, бегущей к морю от старинной аптеки на углу одной из главных магистралей города. Сейчас район Никаноровых ворот стал, пожалуй, самым фешенебельным местом в городе, а раньше был одним из самых запущенных. Потому городские власти и предложили художнику, только-только приехавшему из России (тогда СССР), взять на этой улице дом «под ключ» и самостоятельно его отремонтировать. Пропал бы иначе дом, побывавший уже и резиденцией местного эффенди и школой. Разрушился бы. Море и ветры тут ничего не щадят, за каждой оградой хозяйский присмотр нужен.
Художника звали Ян Рейхваргер. Позже, узнав как правильно его фамилию произносить, он выправил ее на Раухвергер. Ян приехал с женой, жену звали Ира. Была она хороша собой, умна и талантлива.

Было ей тогда всего лишь двадцать с небольшим. По деду с материнской стороны Ира происходила от тех самых Рылеевых, а по бабушке с той же стороны – от французских евреев Беллей, строивших в Европе первые трамваи, и от белорусских Давидовичей. И, судя по старым фотографиям, она разительно походила на свою дальнюю родственницу Изабеллу Давидович, погибшую в Освенциме.
Мать Иры была известным советским скульптором, сочинившим, в числе многих прочих памятников, знаменитый «Золотой сноп» на ВДНХ. Впрочем, Зоя Васильевна Рылеева, сообщившая мне подробности семейной родословной, жива по сей день и достаточно активна для своих девяноста с чем-то лет. По ее утверждению, отцом Иры был знаменитый архитектор А.А. Таций, лауреат Ленинской премии и член-корреспондент академии архитектуры Украинской ССР, погибший через несколько лет после рождения дочери. Родилась же Ира Рылеева летом 1951 года. Наша героиня была погружена в живопись и архитектуру еще до момента своего рождения и, возможно, именно генами, а также влиянием окружающей среды можно объяснить ее столь ранний творческий взлет.


Сейчас самой идеей подобных работ никого не удивишь, но речь идет о конце 70-х — начале 80-х годов прошлого века, когда все это было в новинку. Выставки в Израиле сменились выставками в Европе и США, несколько выставок оказались скупленными на корню еще до открытия, критика захлебывалась от восторга, а галерейщики соревновались за честь представлять молодую восходящую звезду. И Иру это сломало, но вовсе не так, как по расхожим представлениям художника ломает успех.

И за баснословным рывком сразу последовало то, что ее мать, Зоя Васильевна, до сих пор считает депрессией.
Как нужно правильно называть начальное психическое состояние, поразившее Иру уже в дни американского успеха, переросло ли оно в истинную депрессию, а если да, то когда это случилось, я не знаю, да и никто из ближнего окружения художницы не мог мне этого поведать. Известно лишь, что именно тогда кратким утешением, побегом в иную реальность, способом погружения в состояние, напоминавшее отказ от бренного бытия, стал алкоголь.

Из-за этих воспоминаний мне сложно согласиться с диагнозом депрессии. Вот уж кого не помню ни сонной, ни безучастной, ни отрешенной. Зато помню Иру и радостной, и злобной, а чаще – презрительно-насмешливой. Немногие из наших общих знакомых отзываются о ней, как о милосердном ангеле, но есть и такие. А большинство подтвердит, что была она порой резка и надменна, но при этом всегда бескорыстна и великодушна. И было у Иры в более поздние годы много учеников и учениц, ее обожавших.

Кроме того, в этом доме постоянно что-нибудь происходило: тут можно было встретить проезжих и местных знаменитостей, услышать новую песню Хвоста и последние эмигрантские новости всей русской диаспоры, отметить чей-то успех и запить собственную неудачу, познакомиться с новоприбывшими из России и проводить уезжающих за океан.
Правда, дом к тому времени уполовинился. Ян Раухвергер обменял свою половину на квартиру неподалеку. А позже в дом вселился военврач и поэт Михаил Генделев, незадолго до того вернувшийся с войны, которая в новейшей истории Израиля именуется Первой ливанской кампанией. Случилось это подселение в 1984 году и продолжалось до 1985, когда, по собственному признанию поэта, он, жалкий раб, бежал от Цирцеи, боясь раствориться в этой магме и утонуть в опасном омуте.
Между тем, очевидец рассказал мне, что уходил поэт не единожды, но каждый раз привычно застревал с тяжелой сумкой на ближайшей автобусной остановке, пропуская одно транспортное средство за другим, пока не приходил посланец из дома у Никаноровых ворот и не уводил его назад. А однажды посланец не пришел. Или слишком запоздал. Или Цирцея забыла посланца снарядить. Как оно было на самом деле, знать не дано. Рассказывают об этом разное. Удивительно, что Ира никогда не появлялась в шумной мансарде Генделева в Иерусалиме, где часто собирались в той или иной констелляции все бывшие музы и жены поэта. С другой стороны, и Генделев перестал бывать в доме у Никаноровых ворот, хотя многие его друзья продолжали там кучковаться.

Совмещение стихотворения «Бильярд в Яффо» (1984), тоже посвященного И.Р., с «Козлиной песнью» помогло мне понять многое в поэзии Генделева, о чем я хочу рассказать. Но прежде отмечу, что Ян Раухвергер собрал часть Ириных «кукол», реставрировал их и собирается показать на выставке, которая откроется 15 января в 11 часов в художественном музее кибуца Эйн Харод.
II. Миша

Генделев закончил медицинский институт в Ленинграде и писал стихи. Он приехал в Израиль в 1977 с женой Еленой, и уже в Иерусалиме у них родилась дочь. Потом была война. На войну Мишу взяли врачом, и это было существенно. Дело в том, что он кончал какой-то не такой институт. А именно — санитарно-гигиенический. С этого начались Мишины житейские трудности, перераставшие временами в экзистенциальное бедствие ввиду тотального безденежья.
Мишин диплом не признавался действительным для врача-лечебника, а санитарных врачей тогда отдельно не аттестовывали. То есть приехав в Израиль, Генделев перестал быть врачом не по собственному выбору, а по решению вышестоящих организаций. Организации предложили сдать экзамен на звание врача, но Михаил высокомерно отказался, поскольку уже имел законный диплом. Впоследствии ему иногда удавалось ненадолго устроиться врачом, пусть только спортивным, но это всегда кончалось увольнением, так как необходимая для продолжения работы официальная бумага отсутствовала. Иначе говоря, в Израиле бывший врач стал человеком без профессии. Зато в армию его призвали врачом со всеми полномочиями. И хотя Генделев часто повторял, что медицину не любит, о военной медицинской службе он всегда говорил, захлебываясь от восторга. Вместе с тем, энтузиазм его военных воспоминаний зачастую связан именно с исполнением роли врача, которую у него на гражданке похитили, а вовсе не с экстазом милитаристского толка.
Отслужив врачом в Ливанскую кампанию, Генделев вернулся в безработицу и безденежье. С женой он к тому времени разошелся и поселился в Яффо в доме с биллиардом. Судя по тому, что он говорил тогда и потом, Генделева обуревали в тот период самые разные чувства, но «Бильярд в Яффо» — это стихи о чем угодно, кроме любви.
III. «Бильярд в Яффо»

Так оно и есть, ибо дальше следует признание в том, что «земную лужу взахлеб пройдя баттерфляем до половины» автор ощутил себя в середине штиля, ставящего гамлетовский вопрос, правда, в прошедшем времени: «был ли»? Имеется в виду, очевидно, сам автор, переживавший тогда трудные дни, лишенные смысла и жизненной силы настолько, что он «поздно вставал а ежели моросило вообще не вставал». Иначе говоря, нет сомнения в том, что перед нами картина не любовного приключения, а тяжелой хандры или, как сказали бы медики, депрессии.
Указаний на природу хандры достаточно: «бросил <думать> о смерти но и она обо мне». Смерть думает о человеке, когда пытается забрать его себе. Человек думает о ней особенно интенсивно, когда такая ситуация кажется практически возможной. Только что именно это и приключилось с автором, вернувшимся с войны, на которой он пережил то, о чем написано бесчисленное количество военных воспоминаний: собственную незначимость, нулификацию личности, воспринимаемой отныне как «мокрой природы часть». Нулификацию столь полную, что, бреясь, автор не узнает себя в зеркале («полуседую скребя щетину я смотрелся в чужой портрет»). Более того, двойник, загляни он из сада в дом, где автор играет с «одной Марией» в бильярд, не обнаружил бы никого.
Тут требуется комментарий. Нет никаких сомнений в том, что «одна Мария» и хозяйка дома с бильярдом — одно лицо, что это сама И.Р., которой стихотворение посвящено. Другого дома с биллиардом, где бы поэт жил какое-то время, в биографии Генделева не было. По правде сказать, во всем «русском» пространстве тогдашнего Израиля не было еще одного дома с бильярдом, поскольку и дом, и бильярд считались недостижимой роскошью. Но почему очевидец, заглянувший в дом, не обнаружил бы там если не обоих его обитателей, то хотя бы «Марию»? Скорее всего потому, что ее тоже нет, она тоже растворилась в небытии, нулифицировалась, дошла до точки, исчезла или самоустранилась из толкучки бытия.

Я могу показать, пользуясь генделевскими стихами, как развивается у него тема страха и апокалиптического видения мира. Могу объяснить, почему считаю, что Генделев не поэт воинской доблести, а певец экзистенциального ужаса, доходящего до провидческого маразма и останавливающегося на самой его грани. Но статья ограничена пределом двух стихотворений, в этих пределах мы и останемся.
IV. «Козлиная песнь»
Прочитав «Бильярд в Яффо» так, как я его прочитала, и наблюдая действующих лиц в достаточно тесном приближении, я была уверена, что в доме у Никаноровых ворот не происходило того, что принято называть любовью. Два экзистенциальных страха и два одиночества сошлись и разошлись, не желая потом даже вспоминать о том, что их какое-то время объединяло. Во всяком случае, я была уверена в этой трактовке относительно Генделева. С тем большим удивлением я вчитывалась в «Козлиную песнь», потому что передо мной лежали пронзительные стихи о любви столь романтической и сентиментально напряженной, что трудно было приписать ее насмешливому и вроде бы весьма легкомысленному в любовных делах поэту.
Даже не будь посвящения И.Р., нет сомнения в том, кому посвящены стихи, поскольку адрес указан точно: «у Никаноровых ворот». Указано и то, что стихи написаны в память о «чужой жене», которая «как обещанье отдала лбом у ограды умерла». А название стихотворения отсылает к известному произведению Константина Вагинова и соответственно к мыслям о неправильно прожитых молодых годах, но также и к Пану, панике и дикой «козлиной страсти», иначе говоря, похоти.

А дальше начинается вовсе невероятное. Вдруг мы узнаем, что свобода (от Цирцеи, само собой) нужна была поэту «как сраная Итака», что «иного не было и нет», что «как будто ртуть набрав в подол а дальше что не знает столбом ждет жизнь моя потом» и, наконец, что когда состоится встреча за пределами бренного мира, то две тени — поэта и его погибшей возлюбленной — побегут вместе, как строфа, точнее, строка, к темной воде замогильного прибоя. Кончается стихотворение совсем странно: «еще чуть-чуть немного вот ведь правда мой хороший покуда Старый Идиот не хлопает в ладоши». Но если хлопающий в ладоши «Старый Идиот» (с уважительной все же большой буквы) — это тот, кто дает жизнь и отнимает ее, то есть Всевышний, с которым Генделев находится в долгосрочной ссоре, к кому же обращается поэт с торопливой, детской или, что в принципе одно и то же, любовной мольбой погодить, не уходить, остаться рядом? Ведь никого другого, кроме переселившейся в подземное жилище Цирцеи-Беатриче, в пространстве этого стиха нет.
Такая вот неожиданность.

Материал опубликован в журнале "Лехаим", № 12, 2010 г.
Еще о Генделеве:
В русской поэзии происходит чудовищное падение ремесла
Памяти Михаила Генделева
Еще о куклах:
Бубанаим собрались в Холоне