Камень седьмой

Камень шестой


38.
Кирьят Вольфсон — квартал англоязычный, богатый, строгий и добрый. Нигде в Рехавии не перегораживают улицы в субботу, как здесь. Нигде в Рехавии требовательные мамаши в париках не отчитывают детишек: — Calm down! I said, just Calm down! И только в этих краях так распространены прачечные — недешевая услуга, пришедшая из американского образа жизни большинства обитателей. Только здесь в съемных квартирах хозяева скупятся установить стиральную машину, ибо, вероятно, не желают лишать постояльцев удовольствия, к которому они привыкли там, откуда прибыли. Посещение прачечной в Америке своего рода моцион, только американцам может сниться Laundry, и только в американской поэзии существует великое стихотворение, действие которого происходит среди мокрых рубашек и простыней (James Merrill, The New Yorker, 1995). Прачечными и бакалейными лавками в Рехавии владеют в основном арабы, учтивые и отстраненные одновременно; впрочем, товар у них безупречен, хотя и недешев, а понаблюдать за тем, как они у входа, склонившись над ящиками в медицинских стерильных перчатках, проворно начиняют большие финики грецкими орехами — одно удовольствие.

На углах улиц в этом квартале, иногда снабженных скамьями и сквериками, случается услышать разные истории. Неподалеку обитает сухопарая и милая Элиза, разговорившись с которой, можно узнать, что она живет на два дома (второй в Париже). Элиза полька и цитирует Чеслава Милоша, высказывая сведенборговскую мысль, что в аду часто можно оказаться в реальности, что для этого не надо покидать этот мир, а, случается, что только шаг за порог или невидимую ограду отделяет нас от преисподней. И тут же Элиза добавляет, что стихи — это все что она способна вымолвить по-польски, ибо старается не говорить на родном языке, поскольку когда-то получила травму, из-за которой она отринула родную речь и приняла иудаизм; так же поступили ее родная сестра и племянница, изучающая теперь политику в Еврейском университете. «Польские гены, — грустно говорит Элиза по-английски, — единственные в мире гены, которые переносят антисемитизм на молекулярном уровне».

«И в то же время, —добавляет она, — нигде так, как в Польше, в которой во время войны было уничтожено почти все еврейство, не было столько героев, спасавших евреев от нацистов».

Разумеется, думаю я про себя, вспоминая бабку своего приятеля, рижскую полячку, нежно любившую своих внуков, но неизменно звавшую их «жиденятами»… Разумеется, все это говорит только о том, что любовь и ненависть — кровно родственные вещи. Пример Каина и Авеля говорит нам, что, по сути, ненависть есть острая нехватка любви. Объект, испытуемый любовью, с необходимостью испытывается и ненавистью.

Элиза в ответ неуверенно качает головой и рассказывает историю о том, как одна польская семья спасла еврейского мальчика, чьи родители сгинули в Освенциме. После войны они решили усыновить мальца и привели его к молодому ксендзу, чтобы крестить. Ксендз отказался крестить мальчика и велел им отыскать родственников ребенка и передать его им на воспитание. Так они и поступили, и мальчик отправился в Израиль, к своим дальним родичам. «Этот ксендз потом стал папой, — говорит Элиза и добавляет: — Гитлер для христиан был воплощением зла, антихристом. И когда он обратил всю свою злобу на евреев, они поняли, что зло уничтожает добро. Раньше они не сознавали, что евреи несут светоч добра, что они — пример для всего мира. После войны протестанты закрыли свои миссии в Палестине, запретив проповедовать христианство среди евреев…»

В Рехавии, как и в любом другом, насыщенном человеческим материалом месте, есть свои чудаковатые личности. Например, два коротышки: супружеская пара, оба в очках с толстенными линзами, оба нездоровые, благоухающие лекарствами, особенно она, которую он бережно поддерживает под руку и ведет маленькими шажками по тротуарам, когда все расходятся из синагоги. На нем перекошенная кипа, борода растет неровно — клочьями, но голос его тверд и зычен — вот воплощение мужского начала: он рассказывает ей обо всем, что происходит вокруг, а она переспрашивает, и, когда я нагоняю их, спускаясь на свою улицу, она говорит:

— А что рабби в проповеди сказал о будущем?
— Он не говорил о будущем. Он говорил о том, что сейчас небеса решают вопрос о будущем.
— Значит, он ничего не сказал о будущем?
— Нет. Он ничего не сказал о будущем.

Еще одна примечательная личность Рехавии: миниатюрная женщина с грубым макияжем, выходящая на улицу в блондинистом парике, красном пальто и в туфлях на огромных платформах. Издали — модная девочка, вблизи — странноватая молодящаяся старуха — беседует с подростками, вышедшими из синагоги, что-то театрально рассказывает им. Актерка проницательно оглядывает прохожих, а девочки слушают ее заворожено, отчего, как любой лицедей, странная старушка на котурнах явно получает вдохновение. Я прохожу мимо и осознаю, что она в лицах пересказывает девочкам «Гарри Поттера».

Самый распространенный транспорт в западной части Рехавии — детские коляски, часто спаренные, катамараны для двойняшек. На игровых площадках множество чумазых и страстно поглощенных беготней детей, оставленных ушедшими в синагогу взрослыми, малышня под присмотром дежурных мамаш, увлеченных хлопотами о своих личных выводках. Особенно поражают девочки в платьях, порхающие по оградам, и яростно стремительные мальчики в пиджачках, из-под которых свисают замызганные цицит; не ясно, как только держится видавшая виды кипа при таких скоростях. Детей на огромной площадке видимо-невидимо — и они при всей разудалости поразительно самоорганизуются, остаются в рамках.
В эти дни в двери домов квартала стучатся робкие мужчины, которые, близоруко глядя через порог, неуверенно показывают мятые рекомендательные письма от раввинов в целлофановых конвертах и кланяются, горячо благодаря, когда получают цдаку.

39.
Йом Кипур в Иерусалиме. Вдруг на закате раздается однообразно грозный долгий звук шофара. На улицах спохватившиеся водители газуют, стараются успеть до захода солнца домой. Мужчины в белых теннисных туфлях, кедах, кроссовках, белоснежно облаченные в талит с белыми кипами на головах и с молитвенниками в руках движутся в синагогу. Светофоры, будучи переведены в нерабочий режим, тревожно мигают; полное ощущение конца света, а не его репетиции. Люди идут не по тротуарам, идут посреди проезжей части, наслаждаясь пустынностью города. У Большой синагоги (неподалеку от угла Рамбана и Короля Георга) охранник — рыжий крепыш в очках – по-хозяйски обращается с автоматом, справляясь у входящих на предмет оружия, телефонов, фотокамер. Внутри звучит «Коль Нидрей», знакомая по классическому сочинению Макса Бруха для виолончели с оркестром. Вскоре начинается проповедь. Ее читает человек, чьего имени узнать нет возможности, но стоит сказать, что делает он это с великолепной дикцией — такой, что начинает казаться, будто все понимаешь, особенно, когда слышишь имена Уинстона Черчилля, Теодора Рузвельта и Давида Бен Гуриона. Рядом у дверей вдруг встал человек — азиатского происхождения, в очках с замусоленными стеклами, на плешивой голове разложен мятый носовой платок. Подобострастно кланяясь, он держит дрожащие руки сложенными лодочкой и прижимает их к груди, таким образом выражая свое почтение к происходящему в этом городе, в этой стране. Постоял, покланялся и, робко пятясь, удалился.

О чем была проповедь, можно только догадываться. Человек в высокой шапке, похожей на православный клобук, в свою очередь заимствованный из одеяния первосвященника, подходит к оратору и жмет ему руку, когда тот спускается с кафедры. Внутри синагога устроена как большая учебная аудитория — амфитеатром; что пробуждает соображения о выступлении Цицерона в Сенате и теплые институтские воспоминания. По окончании проповеди многие расходятся, и видишь отцов, пришедших с детьми, и дедов, пришедших с внуками и сыновьями.

По дороге домой, проходя мимо палисадника, в котором сегодня утром приближал к лицу розу, вспоминаю, что теперь на сутки действует запрет вдыхать благовония.

В Йом Кипур город таинственно тих. Это тишина, которой не только наслаждаешься, но в которую заворожено вслушиваешься. Открыты окна, и ты внимаешь в тишине тому, как молчит город, ты слышишь обрывки фраз прохожих, и снова загадочный какой-то звук, таинственный, некое отдаленное звучанье хора – не то далекий шум кондиционеров, не то тишину, порожденную самим городом. Это не молчание, но какая-то тайная едва слышная важная мелодия.

Йом Кипур — прекрасное время для детей: они гоняют по улицам на самокатах, играют в футбол на площадях; только изредка проедет патрульная машина. Охранники у американского консульства на улице Агрон попивают кофе и громко переговариваются о своих делах. Туристы итальянские, шведские смотрят на то, что происходит вокруг, не веря своим глазам. Проносятся по разделительной полосе велосипедисты.

У Западной Стены укорачивается тень по мере восхождения солнца. У Котеля есть странные ребята — один громко и отрывисто читает слихот, маршируя с сидуром в руках туда и сюда, по-солдатски разворачиваясь кругом, и никто ему не делает замечания. Все погружены в свои молитвы. Удивили два парня, с завываниями читавшие молитвы по-португальски. Рядом человек, накрывшись талитом, напевал грустную мелодию и вдруг заплакал.

Камни Стены — там, куда могут дотянуться руки, – гладкие и прохладные. В щели заткнуты туго свернутые записки. Те, кто подходит вплотную к Стене, задевают их, и клочки бумаги падают вниз с шероховатым звуком ударившегося в абажур мотылька.


Иерусалимские типажи и обычаи:
Лучший район Иерусалима
Наш ответ Амосу Озу
Иерусалим будущего
Иерусалим в масках


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе