Письма к правнукам

Париж и родственники

Дети внучек моих! К вам, неизвестным, обращаюсь я, потому что ни к кому из ныне живущих ближайших родственниц мне совершенно не хочется обращаться. Они, нынешние, не раз бывавшие в Париже по делу, случаю, важной причине, по пустякам или только проездом, не желают слушать байки про давно оставившего этот мир дядю Эли и тот древний Париж, где ваша прабабка мечтала встретить — ненароком и мимоходом — Мориса Шевалье, Жана Габена и Ива Монтана, которые тогда были вполне живы и все еще пели и играли, более того, никто не говорил об их пении и игре «все еще»!

Клод Моне. КувшинкиНи одного из вышеупомянутых я тогда так и не встретила, а виновата в этом моя многочисленная родня, свившая себе гнезда именно в Париже. И зарубите себе на носу: родня — враг туриста, поэтому в страну, где имеется более трех родственных гнезд, имеет смысл ездить только по телеграфному вызову с приложением медицинской выписки о грядущей безвременной кончине того, кого вы едете по-родственному навещать.

Но к дяде Эли это не имело и не могло иметь никакого отношения, ведь он был самым любимым из всех моих родственников, а главное — отвлекать меня от осмотра Парижа он не хотел и не собирался. Этим занимались родственники со стороны отца. Во-первых, тетя Фридл, раз за разом приглашавшая меня на фаршированных голубей, хотя ей было заведомо известно, что племянница, воспитанная в самых недрах социалистической идеологии, категорически не может себе позволить поедать часть почтовой системы, символ мира и тотем клана Пикассо, набитых рисом, сыром и каперсами! Но в том, что непоедание очередной паломы должно было совершаться каждый раз аккурат в часы пик, заставляя меня терять драгоценное туристское время, Фридл как раз не была виновата.

Французы определяют время не по солнцу и не по звукам — рынд, будильников, петушиных глоток, колоколов или радийных позывных, — а по запаху пищи. Их будит запах кофе, потом отрывает от письменных столов, касс и болтовни запах позднего завтрака, а ближе к вечеру внимание истинного француза концентрируется на запахах раннего ужина, по всем параметрам соответствующего обеду нормальных людей. Поздним ужином добрый француз (особенно если он парижанин) обычно манкирует. Если, конечно, не требуется заесть впечатление от волнующего культурного события куском дымящегося мяса и залить его несколькими фужерами вина.

Что до раннего завтрака — им, по словам мадам Мадлен Рогюз, француженки из Лиона, во всем Париже баловались только дядя Эли и я. Однако боюсь, что и сегодня мы не дойдем до дяди Эли и его соратницы по «маки» мадам Рогюз. На чем мы, однако, остановились? Ах да, мы все еще разбираем категорию «во-первых». Так вот, тетя Фридл приглашала меня на фаршированных голубей ровно в тот час, когда их, или не их, или не только их ест весь Париж. Что создавало (и, думаю, до сих пор создает) невыносимые транспортные пробки. Но ни один француз не способен пропустить поздний завтрак — дежене. Съесть его на полчаса раньше или позже назначенного привычкой времени он тоже не в состоянии.

И хотя Фридл родилась и выросла в черте оседлости на окраине Российской империи, где завтракали намного раньше, а обедали намного позже означенного часа, ни за что на свете не поедая при этом голубей, она эти старые привычки напрочь забыла. Забыла она и многое другое. Поэтому при каждом непоедании голубя я была вынуждена заново узнавать о том, как мой отец в возрасте пяти лет разобрал напольные часы и собрал их снова. Отмечу, что, услышав об этом, отец с раздражением махнул рукой. Напольные часы, объяснил он, были заложены его родителями вскоре после того, как были им подарены. Случилось это до рождения Фридл. И, поскольку часы так никогда и не выкупили, Фридл могла их видеть только в ломбарде, куда многие евреи ходили любоваться на некогда принадлежавшие им семейные реликвии.

Кроме тети Фридл в Париже жила тетя Мирей, которой пофартило выйти замуж за внука кавалергарда Российской империи. Чьим точно внуком был месье Пишо, я не знаю сейчас, как не знала и раньше. В любом случае, к моменту моего визита в Париж империя давно испустила дух. Дед-кавалергард Мишель Пишо сподобился умереть за много лет до того, как это случилось, а его сын Мишель Пишо бежал в Париж не от врагов, а от долгов. Но дядюшка Мишель Пишо-внук вел себя так, словно ничего этого не произошло. Он сидел в раскидистом кресле, состоявшем из красной плюшевой подушки в деревянной рамке, водруженной на обе головы императорского орла, и снисходительно покачивал ладонью правой руки, не произнося ни слова. Расходовать слова на разговор с беспородной нетитулованной особой казалось ему немыслимой и невосполнимой тратой интеллектуальных ресурсов, которых, судя по трем услышанным мной фразам, было у дядюшки Пишо и так немного. «Закрой двэрь, — сказал он тете Мирей, потом выговорил коту: "Пфуй-пфуй!" – и, обращаясь неизвестно к кому, выдохнул: – Мон дьё!».

Кроме Фридл и Мирей в Париже жила тетя, имени которой отец не знал. То есть он знал, что в детстве эту его сестру звали Златой. Но в детстве и Мирей была Соней. А поскольку нам с отцом не удалось установить никакой логической или лингвистической связи между «Соней» и «Мирей», не было и предположений относительно нынешнего имени Златы. «Скорей всего, ты ее вообще не увидишь», — предупредил меня отец. Но я ее увидела. Меня попросили прийти в сад Тюильри и сесть там на восьмую скамейку от входа. Я отсчитала скамейки, пересчитала их еще раз для верности и села рядом с немолодой элегантной француженкой в тюрбане, скрученном из пестрого нашейного платка. Засмотревшись на тюрбан и скреплявшую его брошь в виде тигрицы в прыжке, я не сразу поняла, что разговариваю. Поначалу мне показалось, что мой голос звучит не изнутри меня, а извне. Потом я обратила внимание на то, что говорю совсем не то, что думаю. И наконец до меня дошло, что я говорю на идише.

Вскоре выяснилось, что говорю вообще не я — говорит француженка в тюрбане, но почему-то моим голосом. Тогда я спросила осторожно: «Ты — Злата?» «Да, я Катрин, — согласилась собеседница и вдруг спохватилась: — А ты вообще говоришь на маме-лошн? Рассказывают, что евреи забыли идиш».

Она долго объясняла мне, почему не может написать брату письмо. Дело было в том, что муж-француз не знал, что его жена Катрин родилась еврейкой Златой, а их дочки делают большие успехи в балете, и наличие близких родственников в Израиле может каким-то образом помешать этому процессу.

«Пойдем посмотрим на пруды Моне», — предложила я, чтобы как-то прекратить беспрестанно повторяющийся рефрен про балет и родственников в Израиле, поскольку связь между этими вещами наконец раскрылась: обучение балету не оставляло денег на помощь родственникам в Израиле, а в том, что наш разговор в своей конечной точке обязательно упрется в деньги, Катрин не сомневалась. По-моему, она предполагала, что выраженное мною желание ее увидеть было частью шантажа, смысл которого заключался бы в фразе: «Если не дашь денег, сообщу твоему мужу, что тебя зовут Злата».

- Какие пруды? — переспросила она уже по-французски. — Я боюсь сырости.

Так мы больше и не встретились. И кто его знает, под какой кличкой и на какой сцене па-де-деровали мои двоюродные сестры. Впрочем, может, вся эта байка насчет балета была просто хитроумной отмазкой тети Златы, прожившей всю жизнь в страхе перед шантажом.

У папиных сестер были еще и дети. Их было немного, но они были. Дочки Златы отпали сами собой. Отпал и сын тети Мирей, поскольку он жил где-то далеко-далеко. А дочка тети Фридл ни с того, ни с сего захотела меня видеть.
Ее желание стоило мне Версаля, а как это произошло, я расскажу в следующем послании. Но с туристической точки зрения, если «Кувшинки» Моне все еще цветут в «Оранжри», расположенной в саду Тюильри, — посетите их. Правда, там действительно сыровато и холодновато зимой, но легкий дух гниения только способствует художественному восприятию. К тому же, говорят, Тюильри привели в порядок в конце восьмидесятых. Может, и центральное отопление к «Кувшинкам» подвели.


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе