«Приду, чтобы больше не уходить»

Лариса Мирчевская. Запоздалый дневник. Вып. 2

Выпуск 1 «Война будет завтра» читайте здесь

Первая фотография, присланная Борисом Мирчевским с фронтаВстреча в Херсоне. Первая СЛУЧАЙНОСТЬ. Дорога в «никуда» [продолжение]

Уходя из дому [в Одессе, перед отправкой на фронт — прим. ред.], отец снял со стены сумочку с фотографиями и, закрыв дверь на ключ, положил его в карман. Во время встречи отец передал эти «реликвии» вместе со своим Аттестатом и какими-то вещами, захваченными на случай встречи с мамой. Я думаю, что, уходя из одесской комнаты, он оглянулся…

Эта комната была их первой стабильной пристанью после нескольких лет скитаний по дальним гарнизонам. Оглянувшись, увидел на стене вышитую мамой сумочку с фотографиями. Она висела на двух крохотных гвоздиках, и были на ней какие-то заморские цветы из мулине: желтые, оранжевые, коричневые, красные. Не было времени для отбора, и он взял все. Благо, в планшетку поместилось. Эти фотографии — самое ценное от той, предвоенной нашей жизни. Как он это угадал? А ключ? Ключ, естественно, оставить было некому и он взял его с собой, совершенно не задумываясь, зачем он ему на Фронте, хотя… он ведь хотел вернуться. Спустя четыре года этот ключ сыграет в нашей жизни огромную роль.
<...>

Мы уезжаем из Херсона. Отец подогнал машину. Садимся в кузов. Верх машины брезентовый, сейчас он опущен. <…> Через несколько минут попадаем в бомбежку, но это уже на вокзальной площади. Отец, лихо перемахнув через борт грузовика, выхватывает из кузова каждого из нас. Ему помогает молоденький паренек в солдатской форме — его шофер и вестовой. Мы стоим под деревом, куда бомба попасть «не должна». Дерево — надежная защита и от дождя, и от немцев. Да их ведь уже сбили, вон — за вокзалом…

В подсолнухах серебрится на солнце небольшой самолет. Дождь, радуга, солнце, поле подсолнухов, блестящее мокрое крыло самолета, двое мальчишек в темной незнакомой форме с поднятыми руками… Ничего не понимаю. Стою рядом с мамой, а Леська уже бежит туда. Все бегут посмотреть, а я боюсь потеряться. Отец быстро, пользуясь промежутками в бомбежках, сажает нас в свой поезд. Мы опять куда-то едем. В никуда? Но это «никуда» надежнее прошлого. <…>

Пути наши с отцом разошлись после Павлодара. Нас посадили по просьбе отца в какой-то поезд, а его эшелон ушел на запад. Но мы не едем, поезд стоит уже несколько часов. Скоро узнаем, что пути разбомбили и ехать некуда. Высаживаемся. На вокзальной площади очень много народу. Все на чем-то сидят, лежат, спят. Какие-то горы скарба, а между этой свалкой из людей и вещей — узкие тропинки, через которые постоянно кто-то пробирается. Какой-то кочующий город. <…> Люди, теплушки, вокзалы. Мы едем на восток. Третий месяц на колесах, грязные и полуголодные, вне дома, без необходимых вещей и пеленок для трехмесячной Лидочки. Иногда на полустанке, во время остановки поезда, вносят ведро баланды — каждому по ковшику. Откуда? <…> Мы долго едем, мы подолгу стоим. На соседних путях или такие же, как мы, или нескончаемые и не останавливающиеся, «пролетающие» на Фронт поезда. Иногда узнаем по эстафете: попало в тот, что мимо проскочил, а в поле упал тот самолет, что нас не успел.

«Фотография из Ак-Булака,
посланная отцу на Фронт и
вернувшаяся "за отсутствием
адресата".
Май-июнь 1942 года.
Мишка, мы с Лидочкой и Леська»
Самара. Ак-Булак

Ночь. Со станции нас привезли на подводе в амбулаторию. Именно так назывался этот наш приют в поселении под названием Самара. То ли поселок, то ли городок. Устали так, что при свете коптилки раем показалось нам это пристанище с крышей над головой. Спим вповалку, постелив на пол сено-солому, взятые взаймы у лошади. Утром председатель колхоза нашел нам жилье «в подселение». Тогда это стало нормой, и мало кто возражал против приюта эвакуированных. <…>

Местные татары (или казахи?) поделились с нами своим жильем — маленьким глинобитным домиком, уютной землянкой с окошечком, углубленной на несколько ступенек вниз. Очевидно, это было их первоначальное жилище, позднее рядом возвысился двухэтажный дом с мезонином, добротный и светлый. А эта землянка пустовала до нашего появления. Там были сени-кухня, где стояли керосинка и топчан, заменявший нам стол. Была и «зала», где мы очень хорошо себя чувствовали, хотя, по-моему, было тесно и кто-то даже спал на полу. После скитаний в неизвестность обрели, наконец, пристанище. Теперь у нас был адрес. <…>

Однажды мама получила талон на отходы просообдирного комбината. Привезти их надо было откуда-то издалека, а транспорт один — верблюд! Да еще на него существовала очередь. Мальчик лет одиннадцати, управлявший этим верблюдом, почему-то не смог поехать. Мама решила отправиться сама, спросив у местных жителей, что надо делать с этим двугорбым. Не знала она, что у верблюдов тоже характер, да и к другому языку они привычны. Погрузила мама шелуху, но верблюд не желает сдвинуться с места — плюется только, да так смачно и далеко. И лягнуть все пытается. Стоит с ним рядом эта городская, девчоночьего вида женщина и со слезами упрашивает скотину на чужом для нее (скотины) языке. А она не идет, зараза! Кто-то оказался рядом и просто сказал: «Цоб-цобе!». Верблюд поднялся с колен и понуро пошел, таща за собой телегу. Мама шла рядом, боясь проявления «характера». Останавливать его пришлось всем двором. После долгих уговоров он все понял и даже дошел сам обратно до своего «гаража».

«Моей любимой Ритушке от всегда крепко
любящего и тоскующего Бориса»
«Моя дорогая девочка!»

Это было СОБЫТИЕ. Они нашли друг друга. Отец получил наш адрес именно 10 февраля 1942 года, то есть в день их Бракосочетания, которое произошло восемь лет назад.

10 февраля 1942 года

Дорогая моя! Родная моя Ритушка!
Наконец-то сегодня, 10 февраля (заметь эту дату и отметь… — какое совпадение!?), вернувшись из длительной командировки, застал у себя кипу писем и в одном из них долгожданный адрес. Очень беспокоился о тебе, детках и обо всех остальных. Измучился от одного только понимания вашего положения и сознания того упрямого факта, что помочь вам ничем не могу. Теперь будет иначе. <…> Дела наши идут хорошо, ты в газетах, наверное, читала о войсках ген.-майора Городнянского. Это о нас пишут, дорогая, это наши герои прописали немцам так, что они едва ноги унесли. Роднуля моя, не хватает открытки, чтобы что-нибудь связное написать. Буду писать часто. Пиши ежедневно. <…>


13 февраля 1942 года

<…> Всегда меня не покидала уверенность, что мы найдем друг друга и что вы не могли погибнуть, и сейчас уверен в том, что вам там хоть и не сладко, как и всем, живется (на то и война), все же не даст вам страна погибнуть, все же выдержишь ты, родная, все трудности и встретишь победителей, а вместе с ними и меня. Во всяком случае, мы теперь связаны с тобой письменной связью и это — лучшая гарантия того, что мы восстановим все то, что было у нас, как и у всех наших граждан до войны (речь идет, конечно, не о мещанском благополучии). <…>

3 апреля 1942 года

<…> Я же не могу описать, как я счастлив, что именно с тобой меня столкнула «Судьба» и что мы органически срослись в единое целое. Это так редко бывает и как раз на нашу Счастливую долю выпал хороший жребий.
Отсюда у меня прямо-таки звериная ненависть к подлым иудам-фашистам, разбившим много счастливых жизней. Тут личное сочетается с общественным. Никогда не простим мы им ужасы Киева, Харькова, Старой Руссы и других наших прекрасных городов. За нашу разлуку, за наши семьи, за зверства и произвол, за насилия и убийства, за кровь, льющуюся потоками по воле сумасшедшего фюрера, за поруганную землю нашей дорогой Родины — МЫ ОТОМСТИМ! <…>


5 июля 1942 года

<…> Не забываю ли тебя? Да как же я могу забыть тебя, если в тебе одной вся моя жизнь и любовь. Нет! Не только не забыл, а, наоборот, тобой наполнена вся моя жизнь, тобой одной только живу и любовь к тебе, так же, как и любовь к Родине, позволяет все трудности и испытания легко переносить и надеяться, что скоро вернусь и твое чистое сердце, излучая мощные потоки любви, согреет меня и еще больше осчастливит нашу дружбу, так окрепшую и закалившуюся в боях за Родину. Мечтать разрешается… И я мечтаю о встрече желанной и близкой и тогда буду не то что бежать, как на фотографии, а лететь сломя голову, на крыльях. Любил я тебя и раньше безмерно, но, поверь мне, нет такого измерителя, которым можно было бы определить размеры и глубину моего чувства, нет такой силы, которая могла бы что-либо изменить в моем отношении к тебе. Любил и люблю еще больше, еще горячей, еще нежней, чем раньше. Так что «жди меня» и я приду и как раз тогда, «когда никто не ждет». Приду, чтобы больше не уходить. <…>

Это письмо — последнее.

Чкалов. Духовой оркестр в Саду железнодорожника

Сам переезд в Чкалов как-то стерся из моей памяти. В Чкалове у нас была комнатка на всех в небольшой коммунальной квартире. Кажется, с нами проживали еще две семьи. Но я это плохо помню. Зато двор наш, прилегающие к нему улицы, друзей своих — помню очень хорошо. Мы жили в относительном центре города рядом с главной улицей и между двумя парками. Один из них — «Парк Железнодорожника», в котором по воскресеньям играл духовой оркестр. Звуки его щемили сердце, тревожили и неизъяснимо влекли куда-то. Денег на входной билет в парк у нас не было, и мы втискивали свои мордочки в дыру, проделанную уже кем-то раздвинутой доской в заборе, разглядывая неведомую таинственную жизнь с музыкой и кавалерами в военной форме. Все это рядом, но такое недосягаемое! Дамы — на каблуках, в белых носочках, в креп-жоржетовых платьях довоенного шитья, с маленькими сумочками в руках. А какие у них роскошные прически: косы, уложенные вокруг головы или валики, иногда — стрижка «под комсомолку». Но самые модные носили волосы длиной до плеч, концы которых с помощью бумажных папильоток превращались в локоны, а надо лбом стоял роскошный «кок». Коки были разные, но рисунок прически был столь характерен, что по ней сразу можно определить эпоху — последние годы Войны и долгие еще послевоенные... Многие кавалеры — в полевой форме, в кирзовых солдатских сапогах, другие — в щегольски начищенных офицерских, с портупеей через плечо. Мне кажется, что запах кожи я люблю именно с тех пор. <…>

Женщины нашего двора стирали солдатское обмундирование с Фронта. Теперь-то я понимаю, что вещи были с раненых и убитых. Думаю, что над этим тогда никто не задумывался. На стирку каждых десяти ушанок и телогреек давали кусок «сырого» черного хозяйственного мыла и отсыпали кулечек соды. Они научились стирать золой из печек, экономя драгоценные мыло и соду для своих нужд. С утра двор опоясывался веревками, на которых плотно, одна к одной лепились телогрейки и болтались на завязочках ушанки. В карманы обновленных телогреек прятались записочки со своим именем, адресом или пожеланием скорой Победы, а иногда — табачок в самодельном кисете, вышитый носовой платочек или теплые вязаные носки с варежками.

В Чкалове мы голодали больше, чем в Ак-Булаке. Может быть потому, что уже подросли, а вероятнее всего, потому что эвакуированных было больше, а возможностей для удовлетворения нужд — меньше. <…> Все время хотелось есть. Откалывали от каких-то глыб, валявшихся на улице, черные, маслянистые на вид и очень жесткие куски, которые во рту разогревались, и их можно было жевать до бесконечности — прототип современной жвачки. Пахло это «чудо» асфальтом, а называлось — «вар». Жевали ветки, листики, ягоды. Маленький Мишка голодал еще больше нас, так как с раннего детства обладал самым лучшим аппетитом в нашем семействе. Учитывая это, именно ему отдавали все, что не доедала Лидочка. Когда мама ходила на детскую кухню за кашей для Лидочки — по талону — Мишка ждал ее, приплюснув свою мордочку к стеклу окна и прижавшись растопыренными ладошками к рамам, стараясь слиться с окном, как будто это могло приблизить его к остаткам вожделенной каши. <…>

1943 год был отмечен для нас реальными смертями: Галочки, Раи — маминой сестры и бабушки. Отсутствие писем от Бориса и Ефима, неизвестная судьба еще не давали стопроцентной уверенности в их гибели. Их ждали, ждали вестей от них, ждали чуда <…> Бабушка болела. Она лежала, отгороженная от нас занавеской, обритая, в марлевой косыночке на голове. <…> В один из осенних дней 1943 года бабушке захотелось яблоко. Очень захотелось. Мама с Бусинькой решили, что наступило улучшение, и вдвоем побежали на рынок. Вернувшись через час, они поняли, что поздно… Яблоки выпали из рук. Я и сейчас слышу звук медленно падающих одного за другим яблок и вижу, как они катятся по полу и медленно закатываются под бабушкину лежанку. А Леська, ничего еще не понимая, лезет под топчан и собирает эти вечные в памяти яблоки.


     

     

     


    Комментарии

     

     

     

     

    Читайте в этом разделе